Повозки, впереди которых верхом ехал Гордята, скрипели по песчаной дороге, качаясь из стороны в сторону. Наконец остановились.
Первым соскочил на землю со своего седла Гордята. За ним важно выбирались игумены, княгиня-вдова и все прочие кияне. Мономах не удержался, быстрым шагом направился к Гордяте. За его плечами трепетал красный шёлковый окрил.[99]
— Ну?
— Голос Владимира Всеволодовича предательски дрогнул.
Он досадливо покашлял в кулак — мол, что-то дерёт в горле, это дрожание не от волнения.
Гордяту, однако, не обманешь. Он только удивлённо поднял брови. Князь Владимир волнуется? Так уж сильно жаждет Киева? А он, видишь, простодушно думал, что князю больше всего болит братова обида.
— Василько жив, — почему-то первым ответил Гордята. Хотя знал, не этих слов ждёт от него Мономах.
— Слава богу!
— поспешно перекрестился князь и опустил глаза.
— А… кияне?
— К тебе челобитную прислали. Вон она…
К ним приближались княгиня-вдова и митрополит. Мономах почтительно склонил перед ними голову. Протянул руку княгине.
— Челобитную свою к тебе привезли, князь, — громко возгласил митрополит Николай.
— Хорошо… хорошо… — поспешил князь Владимир, оглядываясь вокруг себя: не услышал ли кто слов митрополита? Мольба — значит, кияне просят его отступиться. Иначе бы первым словом сказали: "А приди в град Киев скорее!"
Гордята, однако, догадался, с чем пришли кияне к Мономаху. И когда заносил в свой пергамен о княжеской смуте и о кривде Васильковой, записал подробнее, что знал и об этой челобитной, а знал, что велели сказать кияне Владимиру Всеволодовичу: "Молим, князь, тебя и братьев твоих: не погубите русской земли. Аще возьмёте рать со Святополком, поганые половцы придут и возьмут нашу землю, которую стяжали отцы ваши и деды ваши великими трудами и храбростью. Лучше возьмите рать с погаными, губителями нашими…" И ещё записал Гордята-Василий: "Сие услышав, Владимир расплакался и рече: "Воистину отцы наши сохранили землю Русскую, а мы хотим погубить…"
Как было не расплакаться князю Владимиру, когда могущественные кияне не желали его посадить на золотой отеческий стол, а посылали в степь половецкий, на брань, на защиту их богатств и жизней, а ему — на погибель?
Оставалось одно: отречься от своей мечты — Киева. Но чтобы не подумали, что он поднял меч против брата своего и мятежит ради себя, громко стал звать к мести за обиду Василькову — идти всем князьям со своими дружинами на Волынь против татя Давыда Игоревича и спасти Василька…
Челобитная передала Святополку слова Мономаховы: "Коли не виновен в ослеплении брата, иди на Давыда Волынского, или схвати его, или прогони его!"
Князь киевский радостно согласился теперь укротить Давыда Игоревича, чтобы тем отвести от себя подозрение в соучастии и заручиться хоть каким-нибудь, пусть и хилым, союзом с Мономахом.
Рати двух соперников-князей выступали совместно на Давыда Волынского. Братья, что тайно враждовали между собой, теперь смотрели друг другу в глаза смиренно и услужливо. В жертву принесли третьего. На него должен пасть гнев божий и гнев единокровных карателей…
Гордята лежал на мягком, душистом сене, что тихо шуршало под белым полотном. Лежал и улыбался. Сквозь тёмную крону деревьев видел глубокое звёздное небо. И теперь, в этой глубокой первозданной тишине, в этом величавом молчании вселенной небо открывало ему свою тайну. Но зачем ему, земному человеку, непостижимость далёкого и высокого мира, когда его душа возносится в небеса от земной, постижимой радости, которую он мог бы назвать счастьем. Если б его кто о том спросил. Но его никто ни о чём не спрашивал, и оттого чувствовал он себя вдвойне счастливым.
Потому и улыбался. Прислушивался к ровному, тёплому дыханию Руты на своём плече. Боком ощущал её горячее тело. Чувствовал на своей груди её отяжелевшую руку, которая доверчиво и спокойно лежала на нём. Таким же доверчивым, но слишком чутким был и её сон. Боялся спугнуть его. Но чем больше боялся, тем сильнее хотелось повернуться, крепче обнять. Едва сдерживал себя — пусть поспит. У неё сон всегда короткий, как у зайца. Всё просыпается, ищет рукой вокруг — есть ли Гордята рядом. Не исчез ли, не растаял в неизвестности, в мраке ночи. Как тогда, у Печерского монастыря. Принёс подарки, принёс хлеба и ушёл в ночь…
А она ведь с тех пор его ежедневно ждала. Все эти годы надеялась на встречу и верила в неё. А может, и не верила. Потому и сына своего назвала его именем — Гордятой. Надо же так! Ханский отпрыск теперь носит его имя. Удивлялся, что какой-то маленький человек назван в его честь. Чтобы навеки сохранить память о нём в себе. Такое могла придумать только Рута!..
Всё было дивным ему в этой женщине. И доверчивое прикосновение руки. И эта преданность безоговорочная. И её глубокая искренность. Боги! Он и не догадывался никогда, что то есть самоотверженная жена. Не представлял, что мужчина может лишиться чувств от потока ласк. До самозабвения отдать всего себя этому многозначительному молчанию. Волна горячей благодарности снова хлынула в его тело, обожгла сердце. Его уста коснулись её щеки. На миг Рутин вдох остановился. Её тело мягко шевельнулось и нежно прижалось к нему.
Гордята снова утонул в нежности, которая вытеснила из него все мысли. Каждая частичка его существа была переполнена лаской к этой чарующей женщине, желанием продлить мгновение её объятий, бесконечно тонуть в них. Наверное, тогда пришло бы его бессмертие, к которому так стремятся земные люди…
Нет, зов звёзд в высь — не для него. Он слишком земной человек, и ему нужно земное счастье. И ни за что на свете не променяет он его на долю холодных и вечных небесных богов. Слышите, звёзды! Напрасен ваш манящий мерцание — он здесь, на земле, чувствует себя бессмертным и счастливым!..
Рута снова ровно дышала. Его снова переполняли какие-то сладкие, пьянящие мысли, и все они крутились вокруг Руты. Эта женщина держала его в плену с самой весны — с тех пор, как встретил её, вернувшись из волынского похода против Давыда-разбойника.
Отодвинулся от Руты. Заложил за голову руки… Мысли унесли его снова вдаль…
Два года Владимир и Святополк гонялись за оборотнем Давыдом. Втянули в усобицу всех мелких князей волынских, а также половцев, угров вместе с королём Коломаном. Наконец отобрали у Давыда Владимир-Волынский. Святополк, как старший князь русской земли, распорядился по-своему: в столичном граде Волынском Владимире посадил своего сына от наложницы — свирепого и распущенного Мстислава. А когда Мономах, закусив от обиды язык, ушёл в переяславские степи, Святополк возжелал обобрать и прочих малых волынских князей: присвоил волости князя Василька Теребовльского и его брата Володаря. И снова от мечей трещали рёбра, лилась братская кровь и под стальными шлемами раскалывались головы русичей.
Наконец замирились в Уветичах. Всё то Гордята-Василий записал в свой пергамен. Писал, писал, стонал, пиша, усы прикусывал… Сколько обид людских посеяно на землю из-за той Святополчей смуты! Отец Нестор, наверное, того всего не напишет… Будет держать и дальше своё совесть в темнице. Ох, нелёгкая доля выпала летописцу Нестору — желает одного, мечтает о другом, пишет — о третьем… Не имеет права чернить князя старшего. Ведь князь — власть! А власть — закон и сила земли Русской, единство всех её краёв. Но разве согласится люд чёрный, а паче смерды худые, с тем, что этот закон и эта власть — криводушные, обманные, лукавые и к тому же ненасытные? Что эта власть, удерживаемая их руками и их трудом, их же губит, сеет злобную ненависть?! Возвеличивается насилием! И вот он, Гордята-Василий, стал невольно свидетелем всех насилий великого князя. Участником братнего кровопролития. Оплакивателем горькой доли дважды обиженного князя Теребовльского…
Что скажет на то оплакивание отец Нестор? Его честная совесть возьмёт верх, он внесёт правдивое слово в государственный хронограф? Или наоборот — растопчет ногами, проклянёт дружинника Василия за то, что выступает против киевского князя?
Вызывно глядя в глаза престарелому монаху, Гордята протянул ему свиток пергамена. Нестор сдвинул на лоб седые кусты бровей. Этот дружинник, гляди-ка, исполнил его совет. Не забыл. Но что он там понаписывал? Зачем так дерзко кривит уста к нему?
Долго читал, разворачивая пергамен локтями. Задумчиво хмурил брови, поднимал глаза, смотрел в тёмный угол. Гордята неподвижно сидел на лавке, от долгого ожидания из его души выветрилась дерзость, вместо неё вселилась тревога. Наконец Нестор повернул голову к Гордяте:
— Имеешь доброе сердце, муж. И слово твоё — крепкое. Но… зачем великого князя опозорил? Вот: "И преступил Святополк крест, надеясь на множество своих воинов… И Василько поднял крест, сказав:
"Его ты целовал, отнял у меня свет очей моих, а ныне хочешь взять душу мою…"
И пошли друг на друга в боевом порядке и сошлись полки…" Что же выходит? Наш повелитель, властелин всех земель русских — клятвопреступник и вор…
— Конечно, отче. Таким он и есть, это правда! — пылко сверкнул глазами Гордята-Василий. — И это ещё не всё…
— Постой! — Нестор предостерегающе поднял вверх указательный палец. — Эту правду знаю и я. Но есть и другая правда, чадо. Слушай: когда кормчий государства вот такой ничтожный и ослеплённый властвованием, он не может управлять в своей земле.
— Не может, отче! Погубит землю и народ.
— Смотришь в одну сторону, сын. А теперь взгляни в другую: завистливые глаза меньших князей и племянников только и ждут, чтобы столкнуть старшего брата. Так и стерегут, чтобы кинуться, словно псы голодные, на золотой киевский стол. И разнесут его. До зерна рассыплют землю нашу… А половцы? Они за Сулой. Не будут спокойно смотреть на эту кровавую трапезу — добьют то, что останется. Исчезнет народ наш с лица земли. Как это было с Хазарией. Забудут и имя наше в окрестных землях!.. Разве для того мы живём на свете?
Несторовы глаза пронзали лицо Гордяты строгим укором. На бледном, исчерченном глубокими морщинами челе маковыми зёрнышками выступила роса.
— Так… хвалить недотёпу?
— О государе мы должны писать хорошо.
— Но ведь… это ложь! Кому она добром послужит?
— Это не ложь — таким должен быть государь. И это послужит народу и будущему.
— Это богопротивно, отче. Кто благосклонно взирает на безумие, тот сам безумен!
— Сказано в писании: "Даже помысленно не злословь царя…" — Нестор гневался.



