Верь в мою правду!..
В глазах Василька блеснуло безумие. Он рвано подошёл к столу, наугад раскрыл святую книгу:
— "Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем…" Нет!
Авжеж, люди никогда не избавятся от подлости и низости… Пусть будет, что будет… Бежать? Нет, не в его характере бежать от зла и противников. В нём есть достаточно силы и мужества, чтобы идти на врага с открытым лицом, с отвагой в сердце, с поднятым мечом. Но тут меч не нужен. Здесь зовут его на пир. Значит, он оставит свой меч на этом столе, под иконами. Господь Бог увидит, что он идёт в княжий двор лишь с добром в сердце.
— Иди. Но… подожди… Как тебя зовут?
— Гордята. А в христианстве я — Василий.
— Брат мой, Василий, иди…
Гордята выскочил во двор.
Зачем он… Ну зачем сказал те глупые слова про село? Из-за них, наверное, Василько Теребовльский не поверил ему!.. Авжеж, верность человеческая не продаётся!..
Василько прибыл во двор Святополка после заутрени. Как и обещал. Великий князь растерялся. Даже заметался по светлице, когда Гордята сообщил, что Василько уже во дворе. Может, ничего и не замышлял против него Ростиславич, может, это всё козни Давида… А где ж он, Давид? Кинулся к дверям.
— Звать Давида? — спросил Гордята.
— А? Зови!
И откуда эти дворцовые слуги знают, что нужно в этот миг их хозяину?
Давид вступил в светлицу почти одновременно с Васильком. У Святополка дрожала челюсть, бегали глаза, деревенели руки — он прятал их за спиной. Давид остолбенело стоял посреди хоромины, колол глазками то Василька, то Святополка.
Гордята аж влип спиной в стену.
— Прибыли мы к тебе, князь, на твой зов, — поклонился Василько киевскому князю. Святополк раскрыл рот, но слова застряли где-то в его нутре и не вырывались. Тогда на помощь ему поспешил Давид Игоревич:
— Останься, Василько, до княжьих именин. Недолго — неделю.
— Рад был бы, да уже обоз свой направил домой. Неспокойно на пограничье от лядских воевод. Надо спешить.
— Тогда… позавтракай с нами! Сейчас позову… Пусть принесут сюда! — Святополк одним прыжком пересёк хоромину и исчез за дверями. Давид ковырялся в носу, сопел и молчал. Вдруг будто что-то вспомнил, вскочил с лавки и сам кинулся к дверям.
Василько пожал плечами. Зовут на завтрак, а стол не готов! Или не ждали, что он приедет?
Огляделся. Вот эта хоромина, которую поставил его прадед — Ярослав. Высокий потолок, высокие, закруглённые вверху окна, словно в цареградских дворцах, говорят, затянутые уже не тонкой телячьей шкурой, а квадратами из прозрачных, будто смальтовых пластин — зелёных, синих, жёлтых, красных… Сквозь них пробиваются яркие лучи низкого осеннего солнца. Радужные отблески отливают на золотых и серебряных боках чаш, кубков, кувшинов, тарелей, выставленных в настенных ларях. Пёстрые дорожки и яркие пятна рассыпались на выбеленных досках пола. И вот здесь, в этой палате, за этим большим столом, покрытым тяжёлым золототканым красным шёлком с длинными кистями, сидели великие князья русской земли. Вот в этот ларец, резной из красного заморского дерева, складывали пергаменты со своими именами и славой своей Игорь, Святослав, Владимир, Ярослав… Наверное, сперва сидели они на простых дубовых скамьях. А вот ныне их потомок Святополк сидит на кресле, которое никто из пращуров и во сне не видел. Бывал князь Василько и у угров, и у пруссов, ходил к чехам и к немцам, а такой красоты нигде не встречал.
Наверное, кто-то из Ярославичей купил у греков-ромеев то кресло. А может, русские резчики так вырезали. Стоит оно на головах крутолобых львов, что лежат мордами к земле, а глазами тяжело смотрят на него, князя теребовльского. Под локти и спину подставляют свои хребтоватые тела и закрученные полукругом хвосты.
Василько тихо подошёл к креслу, осторожно сел. Под ним прогнулось что-то мягкое и тёплое. Вскочил, тронул руками сиденье — будто лебединым пухом наполнили подушку! Снова уселся.
Облокотился локтями на подлокотники кресла, прислонился плечами к спинке. Уютно и мягко. И всё виталище отсюда видится по-другому. Вдоль стен два ряда скамей и столы, покрытые багряной тканью. Для пирующих радцев и старших дружинников. На столах — тусклые подсвечники из серебра, кувшины с ромейским вином, глеки с русскими мёдами. Кажется, вот-вот отворятся двери и в виталище войдёт шумная толпа бояр. И он, князь теребовльский, кивнёт властно головой — и все мигом стихнут. "Тише! Тише! Князь будет говорить!" А он им скажет: "Довольно Святополку править — пусть другие попробуют держать власть в Русской земле!" — "Хотим тебя! — крикнут бояре и дружинники. — Ты имеешь родовое право управлять! Твой дед, Владимир, ослеплённый ромеями, сын великого Ярослава! А отец твой Ростислав — сын первенца Ярославова! Старший его внук! Твоему роду должно принадлежать право и кормило в Русской земле! Знаем это! Знаем, что Владимир-слепец и сын его, Ростислав, рано умерли. Потому старшим стал Изяслав… Отныне властвуй, Василько!.. Садись на золотой прародительский стол…"
В глаза и в горло Васильку ударил горячий поток крови. Перед взором его потемнело, закружились радужные круги. Почудилось, что он парит по светлице, а затем и над всей землёй. И кто-то шептал ему в ухо: "Вот она, Василько, твоя земля, твои владения. Властвуй над ними справедливо и вечно со своим родом…"
Взгляд Василька ещё блуждал где-то в поднебесье, когда он почувствовал, что кто-то крепко схватил его за ноги и за локти — словно железными пальцами. А на голову его вдруг накинули кожаный мешок.
Через мгновение Василька уже тащили из княжьего кресла по дощатому полу, а затем волокли по высоким ступеням сеней…
Гордята-Василий ехал вслед за слугами Давида и Святополка до самого Белгорода. Никто не приказывал ему ехать за князем теребовльским. Сам себе такую волю устроил. Сам себя корил за безумные слова о селе, из-за которых князь Василько и не поверил ему. Лютейшая людская кривда!..
Ломал ныне голову над тем, как освободить несчастного Василька из цепких рук Святополковых слуг. Видел, что Давиду всё же удалось подбить глупого Святополка на злодейство. Их двораки везут пленника за Киев. Какую наругу задумали сотворить над ним?
Как только узнал о пленении Василька, Гордята тотчас побежал к печерским монахам, молил игумена и чёрноризцев-заступников остановить занесённую руку над молодым князем. Монахи просто не слушали его, отворачивались, как от бесноватого, пряча глаза. А владыка Феоктист сурово насупил брови и бросил: "На всё Божья воля, чадо!"
Божья воля ныне властвует над всем. Злая людская сила подпирает себя Божьей волей, а добрая сила прячется где-то по закоулкам, и не сыщешь её. В доброте не подпирают себя Божьей волей. Почему это так пошло между людьми? Когда-то было не так. Когда-то и печерские монахи, словно те воины-христиане, бились словом Божьим за добро и правду. Ныне каждый сам по себе. Некому остановить зло. Никто не осмеливается встать поперёк кривде. Толпе надоели повседневные распри князей и убийства. Чёрный люд изнемогает в борьбе за кусок хлеба, гнётся под бременем бесчисленных тяг, поборов, продаж. Молчит онемело, работая в поте лица день за днём. Лишь когда совсем допечёт ему, тогда выпрямится во весь рост и взмахнёт богатырской рукой с мечом.
Но Гордяте не высидеть спокойно, когда на его глазах князья топчут правду. Не такой он натуры, Гордята. Где-то, верно, от матери Гайки перешли в его кровь несокрушимая гордость и неодолимая жажда правды… Того он не ведает. Но знает, что без той правды ему не жить… Не стерпеть молча, когда при нём недоумки гнобят лучших, разумных, сильных. А вокруг — немота… Потому и мчится он на коне этим белгородским путём, ибо жжёт ему сердце чужое горе и чужая кривда. Может, потому, что своего он испил не один ковш!.. Не убили в нём человечности и добра ни тяжёлый труд, ни повсеместный обман, ни страх. Как не убили и мечты о великом диво-храме, который когда-то нарисовала ему на песке кареглазая Княжа-Рута и который ему так хотелось воздвигнуть для людей.
Ехав этим нестерпно долгим путём, Гордята считал свои утраченные годы, свои отпетые песни. Лёгкой тенью мелькнула в них румяная гончаревна — Милея. После неё осталась в душе горькая тоска. "Ой в поле берёза стояла, кудрявая стояла, кто идёт — не минует, берёзу ломает. Горько жить тому, кто пары не имеет…"
Кто пел эту песню? Кажется, ещё мать… или баба Нига… В его неясных воспоминаниях они слились в нечто единое — далёкое, смутное, родное… Та песня всплывала каждый раз, когда вспоминал он своё возвращение к Бестужам.
… Покинув Печерскую обитель, Гордята не пошёл в балку искать Рутин курень. Направился в Киев, к дому старого гончара. Его молча встретила вся семья, что как раз ужинала в хате. Старый Бестуж опустил вдоль тела узловатые, длинные руки, баба Святохна спрятала глаза за опущенным на лоб платком; братья Кирик, Микула, Брайко прижались плечами один к другому.
— А где?.. — Гордята обвёл взглядом убогую хату: Милеи не было.
Румяная Купина, что хлопотала у печи с горшками, сердито стукнула ухватом о пол и сморкнулась носом. Святохна положила ложку на стол. За ней положили ложки остальные. В сумраке хаты повисла тишина.
Гордята стянул с плеч свой мешок, бережно поставил на пол, вынул из него свой глиняный храмец и поставил на полку.
— Вот это… ещё сделал. Завтра пойду во Выдубичи или в другой монастырь подамся… — Обвёл взглядом Бестужей. — А где же… Милея? — Тревога уже коснулась его души. Потом метнулся рукой за пазуху, достал оттуда полотняный узелок. — Вот… немного заработал… медниц каких-то.
Сегодня казначей печерский раздавал. Вернём немного лихварю за заём…
Тогда поднял голову старый Бестуж. Чёрное, морщинистое его лицо показалось Гордяте ещё чернее. "У гончарной печи старик и умрёт!" — мелькнула мысль.
— Садись к столу, Гордята, — прохрипел Бестуж немощным, слабым голосом. — Поужинай с нами. Брайко, подвинься! — сердито махнул дед старшему сыну. — А Милеи нет. Нет твоей жены.
Гордята так и застыл с протянутой рукой, на которой лежал узелок с заработанными деньгами. Его губы ещё улыбались, но в глазах мелькнул ужас.



