И прощал ей гордыню, за которой хотела спрятаться эта загубленная судьбой женщина. Видишь, у каждого человека, если заглянуть ему в душу, есть своя беда. Большая или малая. Но хорошо, когда человек может вот так отважно распахнуть свою душу и выплеснуть из неё свою боль и свой отчаянье. А если всё то годами таить в себе? Почернеет сердце, истлеет нутро от зависти к вольным, от жадности к наживе, от переполняющего бесчестья…
— Счастлива ты, Килина. Вольна в своих словах. Душой вольна. — Всеволод поднял свой взгляд куда-то вдаль, над её головой, душа его, видела Килька, витала далеко от неё.
Она облизала пересохшие от внезапной жажды уста. Лицо её вновь налилось румянцем. Соблазнительно качнула бёдрами.
— Что имею я с той воли, князь? — страстно зашептала. В чёрных сливах глаз блеснула горячность. — Скорбью наполнена моя душа.
Всю жизнь вынуждена гнуть спину перед боярином. За кусок черствого пряжма.
— Почему не станешь боярыней? Воевода Янь вдовец. Сына его, вижу, холишь, как родная мать.
Узкие глаза Кильки вспыхнули.
— Боярыней не могу стать — не ровня ему, а сына… Это я украла для него Гордату. Маялся миром боярин…
— Добро сделала, Килина. Вижу, можешь заглянуть в чужую душу. Это не каждому дано!
— Потому что не каждый знает, что такое — одиночество, — вздохнула Килька. — А в мою душу кто заглянул? — Она безнадёжно махнула рукой.
Брови Всеволода подскочили вверх. Действительно, разве заглядывают люди друг другу в душу? А эта худородная служанка, что всю жизнь унижается перед Вышатичем из-за своей бедности, сумела увидеть в боярской душе тоску и отчаянье, сумела вот так утешить его — на старости одинокой сына ему добыла. И он, могучий великий князь киевский, так же одинокий и измученный в этом мире. Лишь одно — не от бедности. От чрезмерности, может быть, богатств и власти. Вот он, к примеру, может осчастливить Кильку, подарив ей благодать — какое-нибудь село или хутор. А кто ему может помочь? Никто.
— Килина, если желаешь, освобожу тебя от боярской опеки. Землицы немного выделю…
— Князь!.. — Килька вскрикнула и вытянулась, как струна. Руки её, поднятые вверх, дрожали. — Князь…
Всеволод отметил про себя, что гордая дочь хана Осеня и русской пленницы не настолько унизилась душой, чтобы пасть перед ним на колени…
— Даю тебе погост под Вышгородом. Два села даю. Управляй ими, как вольная боярыня. И молись за спасение души моей…
— Во веки молиться буду… — шептала Килька, прижимая руки к груди. — Храм тебе воздвигну… Потом схватила князя за руку, прижалась твёрдыми горячими устами. — Ты правду молвишь? Без обиды?
Всеволод сердито выдернул руку.
— Великому князю киевскому не подобает слов на ветер бросать. Завтра скажу боярину Чудину — пусть отпишет тебе два княжеских села — Белозерье и Лесовицу.
— И терем там смогу поставить?
— Терем там есть. Моих праотцев терем стоит там. С давних времён поставленный. Будешь в нём хозяйкой.
Килька закрыла лицо ладонями.
Всеволод неторопливо двинулся дальше. На душе его появилась странная лёгкость. Наверное, эта Килька ещё долго будет стоять так оцепенело и не верить его словам. Улыбнулся про себя: великая и сладкая сила это — власть, когда используешь её для того, чтобы осчастливить людей, а не для пролития крови…
А Килька дёрнулась бежать за князем, но за что-то зацепилась, упала. Потом поднялась, заплакала. Гордята с удивлением смотрел на обильные слёзы, Килина их не вытирала, и они капали с крутых её скул прямо на траву. Мальчишка сорвал две цветочки горицвета и протянул своей няньке.
— Не плачь, Килька. Князь добрый, правда?
Она прижала его к себе.
— Может, и добрый, Гордята. А может, насмешил. Пойдём домой.
Со времён старого Кия, верно, не было такого тяжёлого лета у киевлян, каким оказалось лето 6600-е от сотворения мира, или 1092-е от рождения Христа. На Бабьем торгу, и больше всего на многолюдных подольских торжищах время от времени бушевали чёрные веча. Чёрный худородный люд Киева изнемог от голода и разорения. Княжие и боярские тиуны и емцы всякий раз увеличивали и без того чрезмерные подати и виры — за пользование землёй, водой для питья из труб, лавками, ларями на торгах, придумывали всё новые пошлины и сборы — за то, что есть воз, рало или плуг, конь, вол, коза, гончарный круг или печь для обжига кирпича. Брали повышенные продажи и правежи с рыбаков, лодочников, кожемяк, лучников, крикунов, кузнецов — со всего чёрного киевского и слободского люда, что расселился вдоль Почайны, Киянки и Глубочицы, что ставил свои хижины в чаще возле Лыбеди, далеко за градскими стенами. Большие поборы взыскивали с окрестных смердов, которые везли в Киев мешки с зерном и мукой, бочки с мёдом и воском, вязанки шкур, туши говяда, баранов, свиней. Смерды прекратили подвоз на киевские торги. Торговые площади опустели. Голод стучал костлявой рукой в двери хижин и домов киевлян.
В жару начали умирать дети, за ними уходили в царство Пекла старики и старухи. Гробовщики не успевали делать гробы для покойников. В городе появлялись волхвы и звали чёрный люд на расправу с богатыми. Над Почайной и Лыбедью вспыхнули старые моховицы. От них огонь рванул на высушенные жарой соседние чащи и еженощно пожирал леса вокруг Киева. Смрадный чёрный дым окутал узкие улицы и переулки ремесленного и торгового Подола, горьковатым туманом стлался над плесом Днепра. Ветра не было ни на дуновение. Жаркое летнее солнце высушивало влагу из тела и вёдер и бочек, из ям, где бултыхались утки и гуси. Всякий раз приходилось спускаться с крутых тропинок к Днепру, к Почайне, таскать на коромыслах вёдра с водой. Потому что в колодцах вода тоже исчезла.
А тут ещё новые знамения беды. Среди бела дня на небе появилось гигантское белое кольцо, которое будто опускалось и снова поднималось и таяло в вышине. По бедняцким лачугам и мазанкам ползли недобрые слухи. Одни говорили, что скоро уже наступит конец света, который предрекали черноризцы. Волхвы же, что свободно ходили среди людей на торжищах, говорили о гневе старых богов, а прежде всего — Перуна, который послал на людей засуху и мор. Это он ночами мечет огненные стрелы на небе и жжёт окрестные сухие болота и леса.
Скопец Еремия, вернувшийся из монастырских сёл аж из-под Полоцка на Двине, рассказывал о мертвецах, которые поднялись из могил и изгнали из столичного града кривичей старого-престарого князя Всеслава, что ещё во времена Изяслава сидел на киевском столе по воле киевлян. Тот князь, умевший волхвовать и превращаться в оборотня, теперь не мог справиться. По улицам Полоцка ночью топали на конях бесы, стучались в двери домов, поражали смертельным ядом, а то и стрелой богатых людей, что прятались по своим щелям. И что самое страшное — в полоцкой земле и на всём Подвинье появились шайки мертвецов-разбойников. Жгли боярские и княжеские погосты, у бояр и княжьих людей они отбирали хлеб, одежду, оружие, грабили купеческие обозы. Гибнет вся Полоцчина…
Игумен печерский Иван пошёл к князю Всеволоду сказать о беде. Видимо, русичи прогневали Всевышнего.
— Сказал ведь: сломаю гордыню вашу, и будет тщетной крепость ваша, убьёт вас пришлый меч, и будет земля ваша разорена, и дворы ваши пустыми будут.
Всеволод смущённо озирался. Где его старший сын — Владимир? Без него он не справится. Видел сам: страх и смятение начались среди людей. Города и сёла опустели. На полях не пасутся табуны и стада. Нивы заросли бурьяном, стали пристанищем для дикого зверя. Скорбь и печаль разлились по русской земле. А теперь ещё полоцкий Всеслав всколыхнул своим колдовством Полоцкую землю. Шайки грабителей переберутся и сюда…
Игумен Иван назидательно поднял перед княжьим лицом палец:
— Великий князь, чадо великого Ярослава! Не можешь впадать в отчаянье. Властью своей должен укреплять Русь. Почему вокруг тебя нет мужей разумных, через которых правил бы Русью? Почему лишь лощёных льстецов вокруг себя держишь? За ладан, которым тебя окуривают? Для мужа государева — это конец. Смерть его как властителя.
Всеволод ежился от тех слов игумена. Действительно, кто вокруг него? Одни, как Чудин, старые и древние, а потому злобствующие на всё молодое и разумное — потому что ему принадлежит будущее, забыли и меч в руках держать. Молодые — жадные и дерзкие — нахватали земель, которые он им раздавал, и разбежались от него. Другие — обиду в сердце затаили. Молча радуются его беспомощности. Только на одного сына своего Владимира может положиться — гоняет его по всей русской земле: то в Ростов, то в Суздаль, то в Чернигов, то в Переяславль… Нет возле него иной опоры.
— А ты, князь, подай первым руку своим верным боярам. Через них и правь.
— Не послушают.
— Мы встанем на подмогу! Поддержим тебя. Бояре киевские нам подвластны ныне. Вот хотя бы и старый воевода Янь Вышатич. Обиженный твоим невниманием. Позови его к себе. Муж разумный есть. Из молодых пошли Торчина и Берендея.
— Молодые ещё они.
— Ого-го! По тридцать пять лет за плечами! Иисус Христос в тридцать три года чудеса творил на весь мир.
Всеволод раздумывал. Почёсывал за ухом. Не любил, когда для наставления брали мудрость из древних книг. Сам знал их больше всех и тем не кичился. Знал: чем меньше сведущ человек в писаниях и чем меньше обременял свою память знаниями, тем больше ссылался на прочитанное.
Но всё же пришлось слушаться совета игумена. Пришлось князю Всеволоду склонять перед ним голову. Ещё и за ту Кильку выслушивать упрёки. Неподобающе ведь князю Русской земли непонятным и неизвестным служанкам сёла раздавать. Другое дело — дать их монастырю или какому-нибудь боярину за заслуги.
— Или князь хочет её женою себе взять? — настороженно прищуривал глаз игумен Иван.
Всеволод вертелся под его острым взором. Можно бы и в жёны, конечно, взять, но не по душе ему та горделивость её. Ему бы такую, как та волхвиня Живка. То была бы верной опорой. Нелукавая и честная. А наложниц — их довольно повсюду, молодых, крепких и звёзднооких. Лишь пальцем пошевели! Да они уже надоели ему. Глупые и хитроватые — всё что-то хотят выпросить у князя. То платье, то ожерелье, то камковый платок, а то и кусок какой землицы. Те мелкие заботы опутывали его, как верёвка постола ногу… Живку бы ему в жёны.
Пока Всеволод раздумывал, игумен Иван вместе с прочими государственными делами решил и эту.
Как-то вечером привёл к княжескому терему тучную женщину в одеянии монастырницы, всю закутанную в чёрную хустину.



