Чту тебя за то, что высоко говоришь о народе русском, который и есть просвещённый божьим словом и деянием деда и отца моего Ярослава. Но не может быть богопротивным и старый русский обычай. Долго я некогда размышлял над этим. Когда-то, в давние времена, когда среди народа ещё не было священных знаний, и храмов, и книг, тот обычай укреплял и соединял наши племена. Уже позже пришли на Русь и книги, и апостолы. Так и выходит, что обычай сей — и есть народ. Пока живёт обычай — живёт народ.
Монахи склонили головы на груди. Не хотели спорить с учёным князем или не имели чем возразить ему.
А над городом звенели песни — радость и скорбь человеческой души. Почитание земли и рода-племени человеческого. Казалось, от них наполнялся добром окружающий мир, который не всегда поворачивается к людям ласковой стороной.
А с горы, с долу ветер повевает,
Дунай высыхает, зельем зарастает. Зельем-трепетом, всяким цветом, Дивное зверьё спасает зельё…
… — Князь приехал! Князю ворота отворяйте! — Берендей уже гремел в ворота билами и нетерпеливо кричал: — Что вы там? Перепились или померли?
На крыльце слышится хлопанье дверей, топот, оханье, вскрики, визг и спешка. И всё вдруг исчезло. Ворота распахнулись — перед ними стоял, широко расставив ноги, Нерадец. Развёл руки для объятий.
— Кня-а-же! Со святвечером! — Неуклюже подошёл к саням, наклонился над Всеволодом, ухватил его в охапку и закружил, как ребёнка.
Нерадец дышал бражным духом каждому в лицо, гоготал, вытирал рукавом белой рубахи пот со лба, воровато посматривал вокруг.
В уютной, жарко натопленной светлице душно и весело. Тесно пахнет воском от множества свечей, которые горят в подсвечниках на столах. Пахнет живицей от нагретых сосновых досок новых полов (Нерадец — гляди ж! — полы переложил в тереме), пахнет ещё чем-то невероятным — далёким и родным.
Всеволод взял в руки глиняный подсвечник со свечой, распахнул дверь в соседнюю горницу. Вошёл. Встал. Просторная круглая хоромина, которую он помнит ещё с детства. С потолка махали к нему гигантскими крыльями вырезанные из дерева кудрявые ангелы. Со стен тяжёлыми гроздьями спускались вниз прутья виноградной лозы — дивное творение мастеровых киевских и васильковских. А меж тех гроздьев листьев, в простенках, стояли древние идолы — Световид, Перун, Даждьбог, Сварог, Волос. Ещё при Владимире тайком привезли их сюда из окрестных городов и капищ, когда греческие священники крестили киевлян в Почайне, а языческое капище возле княжеского терема разрушили. Верно, мудрый князь не хотел гневить старых богов и унижать их — всё же веками предки его веровали в этих кумиров. В каждом роду стоял свой идол, который отстаивал свою правду. Князю же Владимиру была нужна единая правда — его, княжья. Единая вера в неё и в его всевластье, которое освятил Иисус Христос. Идолы словно с укором теперь глядели на Всеволода, попрекали за измену чему-то великому, насущному во имя малых и мимолётных утех. Утех властолюбия.
Вдруг Всеволоду показалось, что старый добрый Волос с тяжёлой большой головой в колосковом венке будто качнулся. Князь выше поднял подсвечник. Идол стоял на месте и губасто улыбался гостю, как доброму товарищу, надув толстые щёки. Но на стене резкая тень от него шевелилась, склонялась и выпрямлялась.
Всеволод подошёл сбоку, заглянул за спину Волоса. Так и есть: к грузной статуе деревянного бога кто-то прижимался. Маленький человек. Она глядела испуганно на князя и, видно, не могла двинуться.
— Ты чего тут? — крайне удивился Всеволод.
— Прячусь, — прошептала маленькая девочка, не разгибаясь.
— От кого?
— От тебя.
— Разве я страшный?
— Не знаю.
— Так чего же прячешься?
— Мне так велели.
— Кто? А ну иди сюда, — как мог, ласково сказал Всеволод.
Девчушка замялась, шагнула из-за спины Волоса к нему. Испуганно смотрела ему в лицо. Князь и сам рассматривал девочку. Бледность лица проступала сквозь нежный загар кожи, жутко пристальный взгляд густо-медовых глаз изучал его. От дрожащего огня свечи в его руке на щёчках девочки колыхались подвижные тени от ресниц. Будто что-то знакомое почудилось князю в тех чертах ребёнка.
— А ты добрый? — вдруг спросила девочка.
— Не знаю.
— А какой ты?
— Кто ж знает… — Всеволоду смешно: теперь девчонка расспрашивала его, всевластного киевского князя. И он должен был отвечать перед ней. Правдиво и честно, как на божьем суде… Действительно, какой он?
— Жаль, что ты ничего не знаешь, — вздохнула девочка и облизнула язычком верхнюю губу. Всеволод аж глаза распахнул — таки же видел когда-то эту маленькую черноглазую человечку, которая точно так же высовывала язычок и проводила им — от уголка к уголку — по верхней губе.
— Как же тебя зовут? — Всеволод вглядывался в ребёнка.
— Княжна.
— Почему так?
— Потому что я и есть княжья.
— А где же твоя мама? Чего ты тут?
— Мама? Вот тут. Под полом. Нерадец спрятал. Я видела! — Княжна упала коленями на пол и начала дёргать за железное кольцо, вбитое в одну доску.
Он поставил подсвечник на пол, схватился за кольцо. Княжна присела рядом. С нетерпеливым любопытством следила за его движениями.
— А кто здесь живёт, знаешь? — спросил девочку Всеволод.
— Не знаю… — разочарованно протянула Княжна.
— Когда-то здесь жил Чернобог. Он насыла́л на людей мрак, потому что похищал у Солнышка белых коней… — Вдруг вспомнил детскую сказку и улыбнулся: что это он — детям своим не рассказывал такого никогда, а вот чужому ребёнку…
Рванул на себя крышку.
— Кто там есть? Вылазь! — крикнул почему-то испуганно.
— Лестницы нет… — отозвался немощный женский голос.
— Вот она! Здесь! — Княжна подбежала к стене, возле которой стояла лестница. А он и не заметил!..
Спустил в яму лестницу. Оттуда выбралась женщина. С высокого повоя стряхнула землю. От её одежды повеяло сыростью.
— Мамочка, а там не видела Чернобога? — подняла к ней личико Княжна.
— Видела, дочка…
— Как ты туда попала, жена? — не стерпел Всеволод.
— Пришла вот с дочерью своей к этому лупижнику просить, чтобы вернул коней и волов, что отнял у отца моего. Погибнем без скотины — ни дров привезти, ни нивы вспахать… Как жить?
— Так кто ж тебя в яму вкинул?
— Нерадец же, говорю. Как услышал грохот в ворота, молвил: князь приехал! Сгинь, говорит, с глаз моих. Лезь в яму. Я не хотела — так он силой… Это чтобы князь не видел, каким татём стал его бирич… Вот такого мужа имею перед богом…
— Иди, жена, домой. Всё будет хорошо. Прикажу ему по правде с тобой поступить. Говоришь — жена ему?
Молодка кивнула головой.
— Когда-то князь Владимир… поженил нас… Прости, княже… Помоги… — всхлипнула женщина.
Всеволод не мог видеть слёз. Лучше кровь…
— Не плачь. Всё будет хорошо. А скажи, почему имя такое дала дочери своей? — Неприятная догадка где-то шевельнулась в нём, и он скривился.
— Государь мой… господин мой… Не виновата я… Нарекла её Рутой. Да люди твердят своё — Княжна, и всё! Но боги мне свидетели… Моей вины нет…
— А чья ж?.. — Всеволод нахмурился.
— Это… таки князя… Владимира… Потому и беснуется Нерадец…
Горячий воск вытекал из подсвечника и обжигал руку Всеволода. Теперь он вспомнил, где видел когда-то такую маленькую черноглазую человечку, что так же забавно облизывала верхнюю губку…
— Иди домой… Всё будет хорошо, жена.
Боялся взглянуть на девочку… Кровь его, ведь… Князь он. И сын его старший Владимир — наследник самовладца в Русской державе. Должна быть счастлива жена, что от князя дитя принесла на божий свет. Должна иметь почёт от людей, а не хулу от княжеских холопов…
А этот Нерадец закон преступил. Свою жену, богом данную и князем, бросил в подполье! Отнял скотину в хозяйстве!
— Пойдём! — решительно тряхнул князь Любину за руку.
Грустно было Всеволоду за праздничным столом. И такие дела он должен улаживать. Чтобы летописцы-монахи, что тихо вон напротив него сидят на лавке и светят глазами, потом записали: "Сей благоверный князь Всеволод был с детства боголюбив, любил правду, наделял убогих… Был же и сам воздерживался от пьянства и от похоти…" Так что лучше ему, Всеволоду, не пить и чарки за ужином.
— Нерадцю, — позвал Всеволод бирича, — Подойди-ка, брат… Сядь возле меня… Нужно на Волынь поехать. Живец помнишь?
Нерадец угодливо согнул турью
шею.
— Помню, мой господин. Для тебя поеду хоть на край земли.
— Там и есть мой край, Нерадцю… — Всеволод смотрел поверх ровных язычков пламени свечей и видел что-то такое, чего никто не видел и не дано было никому увидеть.
Мысли Всеволода уже унеслись в другую сторону. Черноглазая девочка сегодня напомнила ему о годах, что промчались без остановки, принеся ему старость, которую он не хотел принимать и которая всё же прокрадывалась в его душу и тело…
Скорее бы, скорее бы на Волынь… Узнать бы слово Живы… Ему казалось, что с ней он догонит свои годы. Догонит и остановит их…
Дни связывались в невидимые однообразные узлы воспоминаний. Руки опухали от дойки, трескались пальцы, до крови обламывались ногти. Спина привыкла не разгибаться — к концу осени люди ходили согбенные уже постоянно. Склонялись возле коров, коз, овец, над вёдрами с молоком, над ситами, отделяя загустевший кефир от сыворотки. Глаза всё меньше смотрели вверх — всё больше в землю. В зрачках загустела усталость, тянула веки вниз, обламывала крылья надежд, что прежде затаивались в душе. Потому люди равнодушно заметили однажды, что уже ушло лето и откатилась с ветрами осень.
Завили метели, закружились снега. Высокие белые гривы вьюг мчали по ровному безбрежью, обгоняя одна другую. Морозы выстуживали тело, ледяной коркой покрывали всегда мокрые руки, дубили кожу лиц, грудей, ног.
Ветры выметали из башен остатки тёплого духа, грохотали меж возов. Но хуже всего, что разгоняли табуны по заснеженному голодному степу. Всадники днём и ночью носились вокруг, разыскивая отары овец, или коз, или заблудившихся от голода коней. Половцы выбивались из сил. Русские пленники подсказывали пастухам-степнякам, что надо заготавливать на зиму сено, строить для скота стойла и кошары, хоть из лозняка, хоть из самана, как то делают земледельцы-русичи.
Половцы неохотно перенимали непривычный способ хозяйствования. Сами они не умели и не хотели уметь строить какой-то приют для скота. Когда уж прижимало, вели пленников к зарослям лозняка, те набирали прутьев, городили в яругах, в укрытии, загончики, накрывали их шкурами, загоняли скот. Но сена зимой не накосишь. Половцы заставляли русичей доставать его из-под снега.



