Потом села рядом. Съёжившаяся, дрожащая. Зубы стучали. Тряслись холодеющие руки.
— Нерадцю, дитя во мне бьётся…
Нерадец отнял руки от глаз.
Повернул к ней мокрое лицо. Губы его задрожали. Затрепетали веки. Он глухо и скорбно застонал, скрежетнув зубами.
— Ты… ты… молчала?!
— Разве ты спрашивал, Нерадцю? — прижалась к его плечу. — Никто меня ни о чём не спрашивал…
— Иди. С глаз моих иди…
Любина ещё слушала себя. Потом тихо сказала:
— Нерадцю, не гневайся. Возьми своего Гордяту к себе. Стану ему матерью.
— Ид-и-и! — толкнул он её от себя.
Ему напоминают его позор?!
Любина упала на пол. Поползла к двери. Исчезла за ними…
Больше Нерадец не желал её видеть. Не хотел видеть. Жил, как и прежде, на княжеском дворе, правил смердами, мещанами, тянул с них виры и продажи, потяги и правежи — по закону, по "Русской правде". И по своему желанию. А то ещё пускался с ярости в разбой… Зажил славы "триклятого".
Не хотел разбираться в своей ослеплённой душе. Знал: всё хорошее, что имел в себе, растерял. Одно осталось в нём и росло — зависть. К чужому богатству, к удачливым угодникам и холопам… к чужой красоте и молодости… И лишь недосягаемая золотая гривна боярская маячила перед его глазами и тревожила душу.
Ожидал своего часа…
Размеренно, по кругу солнца, проходили годы. Дни сменялись ночами. Зимы — веснами. В мелких заботах и суете будней исчезали великие желания, сгорали великие страсти. Мелочные дела поглощали значительные, заполняли собой жизнь, уничтожали вечность…
Князь Всеволод, размышляя над этой неостановимой текучестью дней, с удивлением отмечал, что его жизнь уже где-то подбирается к вершине и его опыт, приобретённый в трудах, ему ни к чему. Жизнь проходит напрасно, не оставляя следов. Её хватает лишь на то, чтобы в конце своего существования спросить у себя: зачем оно?
Чем больше властвовал над другими, тем более зависимым становился от них — и должен был больше унижаться и принижаться духом своим.
Чем больше набирался знаний — тем сильнее сомневался и делал глупости. Творя одним добро — умножал другим зло.
Князь не любил Киева, вернее сказать — боялся его. Потому жил преимущественно в Вышгороде или на Выдубичах, где построил свой Красный двор — терем, палаты, хозяйственные строения — всё то с великой пышностью, из камня или дерева, всё то с кружевом резьбы деревянной, с мраморными столпами, высокими башнями над крыльцами…
Но радость уже не приходила в его душу ни от чего. Неожиданно здесь, в Киеве, умерла его гречанка. Последние месяцы она не выходила из палат. Всё будто кого-то боялась, испуганно озиралась по углам, на тени. Слабоумие поразило её разум, наверное, оттого, что всю жизнь сама плела тенёта для других. Торопливо, тихо похоронили княгиню Марию, дочь Мономаха.
Теперь князь должен был жениться. Летами он ещё не был стар — перевалило лишь за полвека. Был при силе и при здравии. А каждый здоровый муж должен иметь жену.
Вот тут и началось!
Искали для Всеволода невесту все. Каждый стремился или породниться с ним, или хоть услужить ему. Подсовывали своих сестёр, дочерей, племянниц, кузин, а то и жён. Грызлись между собой в глаза и за глазами, поливали помоями, обвинениями, открытой и тайной осадой и бранью.
Будто клубок псов сцепился у княжеского стола… Всеволод хватался за седую голову. Кого он видел вокруг? Его окружали лишь наваждатели… фарисеи… льстецы… Нет, у них он не возьмёт жены. Сам найдёт!
Подпирал голову кулаком. Воспоминания колыхали воображение. Когда он был счастлив как человек? Когда не лукавил ни перед собой, ни перед другими?..
Тогда вспоминался ему Живец. Освещённое странным сиянием капище на песчаном холме посреди океана волынского леса. То розовое сказочное марево, что светилось ночью ясным, негаснущим светом. Белокорая берёза с ласточкиными гнёздами. И та жена в белом.
С прямой и гордой походкой. Кто нашёл её тогда? Нерадец!.. Он самый…
Ныне мысленно беседовал с волхвиней. Её пристальный взгляд — в самые зрачки глаз — снова тревожил его. Тихий, уверенный голос… С ней он был во всём откровенен, отдыхал израненной душой. "Возьми добро в сердце своё…"
Как хорошо и как легко было ему тогда, когда он сделал так. Чувствовал себя властителем мира — потому что дарил вокруг добро. Чувствовал себя счастливым, потому что поступал, как человек, по-доброму. Может, впервые в жизни радовался щебету ласточек, шороху листвы берёзы…
Плыло над ним глубокое синее небо… или белые облака плыли по небу… Никогда в жизни не видел более такого неба и таких облаков на нём. И никогда не ощущал себя так близко — самым сердцем — к вечности Неба, к вечности могил. Всё остальное — тлен. Слепая суета. Скудость души и горечь безнадёжья…
Вот он уже киевский князь. Сегодня достиг вершины своей мечты. А вознёсся ли в радости духом? Стал ли великим, как его отец Ярослав или как дед Владимир? Он тоже строит храмы, монастыри, возводит города, держит руками сынов поле полове́цкое за Переяславскими валами. Но всё то уже было и до него. Величия в этом не было — лишь долг, обыденность.
Величественным он чувствовал себя только в Живце. Когда с радостью сеял добро. Теперь же — с тревогой он смотрит на свои ладони. Хорошо ли смыты пятна крови с них? Руки у него чистые. То у пособника, у холопа Нерадца, руки обагрены, а у него — чистые. А совесть… её, слава богу, не видно другим…
Это если бы та волхвиня, в белом, была рядом. Рассказал бы ей всё. Она бы поняла, сняла кровавые пятна с его души и совести. Как её имя? Поди, забыл. Но ведь нет — он и не знал его. Не спросил, кто подарил ему жизнь. Вот такая жена нужна ему ныне!..
Несколько дней думы князя Всеволода были в плену тех воспоминаний. И чем больше рассматривал себя на расстоянии, тем сильнее росло в нём желание хотя бы на миг увидеть волынскую зеленицу. Испить из её рук целебный напиток Живы — девы Жизни.
Где-то в глубоких дебрях и пущах она. То ли под Луческом, то ли под Звенигородом. А может, под самым Владимиром. Нерадец!.. Лишь он знает то капище. Ведь воеводы Творимира нет — пал на Нежатиной ниве…
Звать Нерадца!
Какое-то дыхание сдуло усталость со Всеволода. Глаза заблестели живостью, отяжелевшее тело стало вдруг подвижным, гибким — хоть в седло! Поседевшие рыжие волосы мягкими светлыми волнами спадали на плечи.
На старости лет Всеволод стал красив. Таким и в молодые годы не был. Смотрел на себя в серебродонное роденское зеркало, усмехался в седой ус. Печерские монахи правдиво напишут о нём: "И был князь Всеволод боголюбивый и телом красивый…"
Но зачем ему звать сюда Нерадца? Он в силах ещё и сам вскочить на коня и помчаться в град Васильков. Навестить свой родовой дом, учинить княжий суд над ослушниками и жуликами-разбойниками. Тогда надо брать и бояр, и монахов. Поедет в Васильков-град!..
— Зовите конюшего! — крикнул за двери. — Эй, вы, отроки, скажите боярину Чудину, пусть в дорогу собирается. Васильков-град пора навестить!
Под дверями в сенях что-то грохнуло, хлопнуло, застучало по ступеням. Всеволод довольно улыбнулся. Что ни говори, приятно, когда знаешь, что одно твоё слово заставляет людей бежать, мчаться, катиться, как ветер. Лишь крикни, лишь кивни пальцем — все бегут исполнять твою волю, твои желания. А особенно приятно, когда это видишь у велеможных своих бояр. Вот как у сухорёберого Чудина… Х-хе… Привёз из Вышгорода двух дочерей, что в девицах засиделись, и ворожат, и стелются травой вокруг него. Чудин будто с ума сошёл, никого не подпускает к князю, целыми днями сидит в гриднице, у дверей его опочивальни… Да всё в гости зазывает к себе…
Вот теперь Всеволод покажет, какой он есть на самом деле…
Мела лёгкая, прозрачная метель. Мягко поскрипывал, прогибаясь под полозьями, снег. Он улёгся толстым слоем на ветвях, облепил сучья и стволы деревьев. Всё вокруг было искристо-белым, сияющим, непостижимо-чистым и торжественным.
Княжеский поезд шёл неторопливой рысью. Звонкая прозрачная прохлада вливалась в грудь, бурлила кровь в теле, румянила щёки, здоровым, весёлым блеском рассыпалась под белыми от инея ресницами.
Кони задорно вытягивали гривы, косились глазами по сторонам. Высоко поднимали копыта и от удовольствия распускали веером хвосты.
И людям на санях тоже было весело. Боярин Чудин слишком оживлённо рассказывал, как он когда-то подстрелил лисицу; как она мурлыкала ласково к нему — будто человеческим голосом. Кто-то предостерёг Чудина на путанице — мол, не признал в той лисице хитроумной молодицы.
— Какая она была, Чудине? Вот такая, с длинным рыжим хвостом? А? А глаза… вот такие зеленоватые, в рыжие горошины, так? Так я её знаю! — подмигнул мужам весёлый гридь Берендей-торчин. — Её надо по сыто́му животику погладить — она бы тебе и песенку спела. И ещё…
— Ха-ха-ха! — содрогались от хохота сани. Весело было и Всеволоду. Лишь двое монахов из Печерской обители — Иван и Нестор — отсутствующими, пустыми глазами глядели куда-то в небо. Молитвы тайком творили, чтобы дьявол не искушал их честные, безгрешные души теми шутовскими россказнями.
Невысокие заснеженные валы Васильков-града будто размылись белыми снегами. Казалось издали, что они растаяли в золотистой дымке белого зимнего дня. И что прямо в белом небе стояли тёмно-синие маковицы
Васильковской церкви Успения и высокие башни княжеского терема. Наверное, так и рождаются сказки о граде Китеже, о чудесах далёких и близких земель. Из белого марева рождаются…
Весело фыркнули кони, обдав себя белым паром. Весело шуршал под полозьями снег. От той праздничности и красоты под белыми небесами родилась знакомая песня:
Ой под лесом, под тёмненьким,
Там ходит стадо серо-воронье,
А за ним ходит
Красный молодец…
— Игрища идольские творят… Песни… Пляски. Козу водят… — бурчал монах Иван. Рядом с ним хмурился и Нестор.
— К терему! — сказал князь Бередею. — Будем Рождество справлять по нашему русскому обычаю. Отче Иоанне, это великий грех на души наши падёт? Тогда прошу вас, отцы наши заступники, отмолите этот грех наш перед богом, ибо мы привыкли наши обычаи, наши русские законы чтить.
— Сии пляски и песни, княже, и противная животина та рогатая — богопротивны! — вмешался и Нестор. — Языческие люди, что не ведают закона божьего, сами себе такие законы творят. А русичи есть просвещённые божьим словом и законом. Потому для них сие грешное дело.
— Знаю сию науку, Несторе.



