Имел двадцать три года за плечами. Но уже ходил с ратями на чудь, ятвягов и на ям.
Дал ему отец-князь воевод смышленых — Вышату из Новгорода и Ивана Творимировича из Киева. И много воинов русских посадил на ладьи.
Прошли Днепр-Славуту,
миновали Русское море, на Дунае остановились, ещё словенских ратей взяли. Подошли к Царьграду. Стали ночи ждать, чтобы незаметно к стенам подобраться. Но, видно, старые боги в тот миг вспомнили свои обиды на русичей. Внуки Стрибога — ветры — разыграли море. Почернело оно! А Перун-громовержец стал метать огненные стрелы вокруг ладей. Стали тогда воины молиться всем — и старым кумирам своим, и новому богу, и его апостолам. Но было уже поздно. Накатила на них волна стеной, разорвала железные цепи, которыми ладьи были сцеплены одна с другой, чтобы не потеряться в буре. Разметала буря русичей по морю. Шесть тысяч выбросила на дальнем берегу. С ними был воевода Вышата.
Возвращались назад, на Русь. А вдогонку им царь Мономах послал гари[33] и четырнадцать тысяч воинов. И началась сеча великая и лютая. И побежали ромеи-греки. А князь с дружиной пошёл на Русь. Тут греки догнали их, окружили дружину. И в плен взяли. И вывели на майдан публично, и на колени всех поставили, а руки к груди примотали. Светило ясное солнышко, был жаркий день. Били во все колокола в цареградских православных церквах, и повсюду пели молебны. А вокруг русичей — толпы людей. Пришли посмотреть на варваров, на их позор.
Рядом горели костры, и мужи в белых хитонах и в чёрных перчатках грели на огне длинные круглые шипы, словно лезвия. Тогда четверо греков подходили к связанному русичу, валили его, как барана, на землю, задирали голову, клали на плаху и крепко держали, пока раскалённые лезвия палача не прошивали насквозь зрачки.
Над площадью стоял безумный крик. Без памяти вопили истязаемые, обезумевши кричали те, кто ждал своей очереди, восторженно орали ромеи-зрители, хлопая в ладони палачу, когда он одним взмахом руки попадал прямо в глаза. И осуждали возмущённо, когда он промахивался…
Вышата хорошо помнил, что, когда пришла его очередь, он не закричал. Говорили потом пленники, которые после него попали к палачам, что и ему также греки хлопали в ладони. За то нечеловеческое молчание, от которого кричало даже… небо… Он того не помнит. Может, и так. Потому что сразу жгучая боль затмила ему разум…
Лишь через три года молодого Ярославича, Вышату и ещё нескольких знатных мужей отпустили на Русь. Они позже узнали, что были отданы византийским императором в приданое царевне Марии, которую брал в жёны младший Ярославич — Всеволод. Должен был взять. Так же должен был князь Ярослав принять и нового митрополита Ефрема вместо Иллариона. Киевская митрополия снова оказалась в руках греков. Зато Ярослав позволил расти под Киевом русскому монастырю — в Печерах. К этой обители и начали тянуться все, кому было дорого имя и воля русича… Смерды, пастухи, рыбаки, ремесленники, купцы, бояре, князья — все просили у нового бога заступничества для себя и для своей земли. Здесь открыто проклинали греков-насильников, мятежных князей, продажных бояр; в молитвах и анафемах изобличали их козни, возносили славу закону и благодати. Слово русской мысли обретало здесь свою мощь…
С тех пор и началась сила Печерской обители…
Янь Вышатич, мыслью снова пробежав по давно слышанным словам отца своего, теперь понял ту лукавую усмешку в глазах митрополита Иоанна. Это он, он, хитрец, сеет смуту между Ярославичами, расшатывает княжий стол, чтобы самому наконец править Русью — сажать и снимать с золотого киевского стола надменных чад мудрого Ярослава, проводить свою волю, свои, ромейские, законы, которые ставят русичей на уровень с рабами!..
Своим усталым сердцем воевода Янь чуял: именно ныне пришёл долгожданный миг мести, о котором завещал ему слепой отец…
— Это ты, воевода Вышатич? — наклоняется над Янем монах-привратник. А воевода всё ещё думал-вспоминал об обидах своего рода и всех русичей, которых несли на Русь греки-властители.
Янь тупо смотрел на привратника.
— Игумен Стефаний тебя зовёт. Иди. Я проведу.
Подошли к длинному каменному дому. Воевода знал, что это были новые кельи для монахов, которые строил ещё отец Феодосий и завершил игумен Стефан.
В полутёмной келье было душно от дурманных запахов курений в лампадах, что тлели перед киотом. На нём тускло сияли богатые золотые и серебряные оклады на иконах Богородицы, Вседержителя и апостолов его. На большом столе, сколоченном из дубовых досок, стоял высокий подсвечник. На пяти поднятых вверх венчиках-лепестках горели свечи. Ровное, ясное пламя слегка потрескивало, разнося по келье пахучий, томный дух чистого воска.
Янь прищурил глаза — искал людей. В тёмном углу, на деревянной лавке, кто-то шевельнулся. Будто чёрная тень. Но тут же Янь догадался — то был игумен Стефан в повседневной чёрной рясе, без клобука, без нарядных уборов.
Отец Стефан подошёл к Яню, гостеприимно повёл рукой к лавке, приглашая сесть, и сам сел возле стола. В свете восковых свечей воевода внимательнее рассматривал игумена. Сквозь редкие седые волосы на голове розовела кожа — как у ребёнка. Сухое измождённое лицо и совсем выцветшие, бесцветные глаза выдавали, что его хилые, согбенные плечи поддерживают собой много прожитых лет. Тяжесть минувшего согнула отцу Стефану спину, потому он, помня это, постоянно выпрямлялся, встряхивая гордо головой. Будто тем движением хотел стряхнуть со своих усталых плеч тяжесть многих десятилетий.
— Знаю, воевода, что привело тебя сюда…
Вышатич не поверил, что тот глубокий старец имеет громкий и густой голос. Говорит, как муж, полный силы и уверенности.
Стефан медленно поднялся на ноги, стал прохаживаться по келье, всё время оттягивая вверх ворот рясы. Мешал, что ли.
— Это митрополит Иоанн начаровал… — начал было Вышатич.
— Не будет нашего благословения князю Всеволоду. Пока жив законный киевский князь!
— Я хотел уговорить киян, отче… Но Чудин не захотел слово своё молвить. Иные бояре тоже глаза спрятали.
— Ведаю о твоих трудах, воевода, — рокотал Стефан. — Он там был, и всё видел, и слышал, — кивнул головой в угол, к своей постели. Оттуда выступило старческое лицо ещё одного монаха. А он и не заметил его!
— Бояре киевские позанимали почётные места повсюду, имеют добрые волости в держании, сытеют. О нуждах земли Русской не заботятся они. О роде своём не помнят. Потому что нет рода у рабов, что похоронили свои сердца и вознеслись над подобными себе!
Стефан остановился, перевёл дух, провёл ладонью по вспотевшему лбу.
— Говорю… Когда низкие возвышаются, их желания творят зло. Бойтесь их, честные люди. Остерегайтесь тех, кто всем доволен и молча сносит зло!
Вышатичу невтерпёж было от тех поучений святого отца. Душа его рвалась к действию. Едва поймал миг, чтобы направить мысли отца Стефана в другое русло.
— Надо скакать в Краков, отче. Надо звать Изяслава на Русь. Волей киян и печерского братства звать.
Стефан снова дёрнул себя за ворот рясы. Встал напротив Вышатича. Сморщенные отвисшие мешочки под глазами делали его похожим на какого-то великомученика.
— Согласен ехать?
— Согласен, — охотно закивал головой Янь. — Но… Всеволод ближе — в Переяславе. Раньше прискачет сюда.
— Надо бы ему напомнить завет отца Ярослава: "Имейте любовь между собою, чада мои", — вдруг сказал тот, едва заметный в углу монах. — Молвил Ярослав: "Когда будете в ненависти жить, в распрях и сварах, то погибнете сами и погубите землю отцов своих и дедов своих".
— Он знает, он слышал сии слова сам от князя Ярослава, — кивнул к монаху игумен. — Это пресвитер наш — Никон.
Янь поклонился в угол.
— Так и передам Изяславу.
— А ещё скажи: слышал те слова от монаха Никона, что некогда отцом его был наречён как Илларион. Сей завет принял из уст умирающего князя и записал в свой пергамент. Вышатич даже подскочил.
— Илларион… Отец мой столько рассказывал!..
— О чём именно?
— Как князь Ярослав посвятил тебя тогда в митрополиты… И как война была… Мой отец слепцом вернулся домой…
— Знаю гордого Вышату. Лютно греков ненавидел.
— А отец мой и не знал, куда ты делся. Думал — умер.
— Скрывался от мира и скомороха[34] в Печерах. Ещё после той войны. Принял схиму — с тех пор стал Никоном. Доживаю свой долгий век — и заветы Ярослава берегу…
— Да поможет тебе бог… — Вышатичу показалось, что он встретился не с живым человеком, а с самой вечностью… С прошлым, что вдруг заговорило к нему доверчиво, как отец когда-то. — Благослови! — Янь пал перед ним на колени.
— Да пребудет с тобою сила господа бога нашего, — зашептал над ним отец Никон.
Воевода возвращался назад, словно во сне… Великий Илларион жив ещё… Значит, он теперь — Великий Никон… Велемудрый книжник печерский и летописец. Это князь Ярослав Мудрый укрыл его в Печерах от гнева греков. Митрополит Ефрем тогда, говорят, повсюду вынюхивал своего русского соперника, что в проповедях своих славил народ русский, как равный среди великих народов, пренебрегая превосходством мировой христианской державы. Говорил Илларион в "Слове о законе и благодати", что истина божья одинаково всю землю наполнила верой. И ни один народ не может превозноситься своим превосходством в большей или истиннейшей вере. Господь бог поставил Русь рядом с другими просвещёнными народами, а значит — с Византией. Русские князья владычествуют не в бедной и неизвестной земле, но в такой, что известна и слышима всеми концами земли!..
Сии греховные слова Иллариона сеяли гордыню в русских князьях, не гнули их спины перед Царьградом, а отталкивали их от Византии. Потому и не желали признавать ромейского владычества на Руси. И народ русский наполнялся от тех слов своей значимостью. Илларион говорил в "Слове…": бог не презрел русичей, привёл их к истинному разуму. Русский народ не унижал никаких иных народов и не хула никакого обычая, не творил изменнического совета, как кого распять, напротив — поклоняется распятому…
Ефрем за сии слова уготовил Иллариону сожжение на площади, возле Софии.
"Бога бойтесь, царя чтите!" — учил апостол Павел. Бог на небе един, и един царь на земле — в святом граде христианском Константинополе. Нигде нет равного ему. Никто не может с ним равняться — то грех!
Но намерениям Ефрема не суждено было сбыться.



