По полянкам высыпался ряст, по кустам наливаются почки, набухают деревья, гудят шмели, вьются белые бабочки... Везде оживляющий ветерок веет тёплым дыханием. А солнышко будто улыбается и гонит: "Скоренько! живей! поспешайся, радуйся свету!" И не оглянулся, уже зазеленели рощи, расцвели садочки.
И взрослому утомлённому человеку как будто легче дышать, а глупая детвора и подавно празднует.
Праздновал и я.
В раздолье между черноставской и дрочиловской пущей, в самой теснине, протекал широкий и глубокий овраг-ручей, а на берегу, в кустах и камышах, водились дикие утки и всякая водолюбивая и водоплавающая птица. Нашёл я тут утиное гнёздышко и очень сторожил, чтобы не ускользнули из моих рук утята, потому что стоит им только вылупиться — ещё скорлупочки на хвостиках, — а уже врассыпную тотчас в камышовый плав скользнут, и только их и видел.
Надо было стеречь осмотрительно. Я не худший охотник, знал, что утка птица капризная: не дай Бог её спугнуть, если хочешь, чтобы вывела деток, потому что сполохнёшь, так она и от гнезда откажется. Придумал я перехитрить привереду и устроил себе неподалёку засидку в калиновых кустах, чтобы оттуда утиное гнездо как на ладони, и каждый день, то утром, то вечером, а то и утром и вечером там затаюсь и наблюдаю.
Вот так однажды жмусь я в том калиновом кусте и любуюсь, как моя утка то дремлет, то прислушивается, то тихонько клубится да оборачивается, когда будто кто меня толкнул: "Глянь в эту сторону!" Глянул — аж близко из камыша на меня блестят чёрные, как тёрн, глаза и белые зубы... И слышу, смеётся:
— А чья теперь утка будет?
С этими словами выскользнул, как уж, из камыша и оказался рядом. Высоконький, не очень умытый, босой мальчишка, чернявый и кудрявый.
— А ты откуда? Кто такой? — спрашиваю.
— А я Романец, — говорит. — Солодкий.
— А нельзя по барской пуще гулять.
— А я вот гуляю, — смеётся.
— А тебя поймают! — пугаю.
— А пока что я нагуляюсь.
— Утка моя! — вспомнил я.
(Так растерялся, что и про утку забыл.)
— Откупил у Бога? — спрашивает.
— Хоть не откупил... я первый нашёл, — доказываю.
— А может, я?
— Я первый! — говорю.
— А заплачь, — насмехается, — да громко!
Заговорил я, да сразу и онемел: испугался, что спугнул утку, потому что что-то будто шелохнулось.
— Вспорхнула! — сокрушаюсь.
— Тут она сидит, как врытая, — уверяет Романец. — Приглядись-ка, сорочий дядька!
Пригляделся я — тут! Притаилась, будто её и нет, и чутко прислушивается.
Вздохнул я свободнее...
— Чует! — говорит Романец. — Побежим скорее, чтобы наш дух ей не пах!
И убегает в чащу. Я за ним и снова настаиваю:
— Моя утка! Я первый нашёл.
— А ты когда нашёл? — спрашивает.
— На той неделе, — отвечаю, — в четверг.
— А я, может, в среду, а? — смеётся. — Да ладно: дождёмся утят, то как-нибудь поделим.
— Я сейчас пойду домой, — пугаю, — да как скажу отцу, что ты по пуще гуляешь... то...
— То поймаете меня, да живо за верёвку, да петлёй мне на шею, да напрямик в барский двор, а? Ой, и бить будут! Так, что гул раздастся! Чего же встал, как пенёк? Не мешкай, а то убегу!
А я мешкаю...
— Поспешай, барский доглядач, — насмехается, — а я пока шмыгну в ручей да поплаваю.
И шмыгнул. Плавает, веселится...
И так как-то случилось, что и я прыгнул за ним в тот ручей...
Узнал я впервые, что это за благо — весёлый товарищ.
Показал он мне, как линь по дну идёт, как щука карася ловит. И хоть плыл я за карасём, и крепко меня трепало, а сроду такой радости не знал. [3]
Накупавшись, добывали шмелиного мёду, устроили чудесную вершу на головастиков, ставили силки.
— Почему ты доселе не приходил? — спрашиваю.
— А может, я и приходил, — смеётся.
— А снова придёшь?
— Может, и приду.
— А когда?
— Когда меня увидишь.
И скрылся в чаще.
Я за ним. Где там! Как дымом развеялся.
Такой меня жаль взял, что если б на девушку, то слезами бы облился.
Но раз нету совета, то должен, хоть и не рад, перетерпеть да надеяться на лучшее.
Придёт! уверяю себя, придёт! Может, и завтра придёт, потому что знает, что утку надо стеречь. И сам говорил, что за ночь в вершу налезет столько головастиков, что и не сосчитать, а в силках забьётся или журавль, или аист... Придёт!
А между тем уже сильно смерклось, и галушки давно звали в хату.
— Ой дитя, как же ты опоздал! — говорит тётка Мокрина. — И Катю жду: с тех пор как ушла, до сих пор нет.
А Катя входит.
— Вот и я, — говорит.
— Вечеряйте, детки; отец пошёл в дрочиловскую пущу, то, конечно, задержится.
Катя не ужинала. "Немного, — сказала, — голова болит".
— Да ты бела, как платок! — встревожилась тётка Мокрина.
— Вот выйду, сяду на воздух, и пройдёт.
Села на скамеечке, возле хаты, обняла голову и будто замерла.
А тётка Мокрина хлопочет.
— Сильно, наверное, головка болит!
— Нет, не сильно, тётушка... Уже и полегчало... Пусть ещё немного посижу на воздухе.
А я, ужиная, думаю: — сказать ли про Романца, или утаить?
Утаил.
На завтра, ещё свет не благословился, встал с лавки да к ручью, — может, Романец уже тут ждёт.
Нет.
Жду. Уже порозовело на востоке, уже пташки начали порхать, а другие и запели, а всё Романца нет. Будет ли? И так я того Романца выжидал, что чуть про свою утку забыл.
А может, тот Романец насмеялся — выдрал утиное гнездо да и ищи теперь ветра в поле.
Бросился к калиновому кусту, нет, утка тут.
Да как-то вроде уж и всё равно мне за ту любимую утку.
Заглянул в вершу, осмотрел силки, да кое-как, не по-хозяйски — налезло головастиков — пусть и налезло, нет журавля ни аиста — пусть и нет...
Блуждаю, будто все дороги потерял, и придумываю, как бы мне хоть услышать про того Романца.
— Матвейка, чего это ты такой невесёлый? — спрашивает тётка Мокрина. — Может, что болит? И Катя хворает. Беда мне с вами, детки! Нездоров ли ты, голубчик?
Убеждаю, что здоров.
— А чего ж такой невесёлый? Веселись, дитя, пока можешь... Видишь, какая весна у Господа, как славно у нас в роще.
— В роще лучше, чем в селе? — спрашиваю.
— Лучше, мой голубчик, лучше; ароматы тут, пташки... Ты мне не грусти, мой единственный, ты мне щебечи...
— А ведь, тётушка, говорили, что нет лучше родины, — говорю. — Разве забыли родину?
— То давно, сынок... то прошло...
— А вы всех людей в селе знаете?
— Ещё бы мне не знать!..
— А какой там Романец живёт?
— Романец? Какой же это Романец, дитя? Хоть голову сломай — не вспомню!
— А живёт же там Романец... Солодкий — или как.
— А я спрашиваю, какой Романец? Петра Солодкого мальчик! Что уж старое: того не вспомнит, другое забудет... Да те Солодкие были когда-то нашими близкими соседями. Два мальчика у них. Младший Романец, а старший — Дорош. Такие живые, славные мальчишки. Я знала их, как ещё были такие, как узелки, а позапрошлым годом встретила Дороша у сестры — она ему крестная мать, — так и не узнала — парень, как орёл! А Романцу, наверное, к десятому годку идёт, а то и к одиннадцатому... Жили они, как и прочие люди — не выделил Господь нам роскоши, — да всё ж вместе, в своей хатёнке. Когда вдруг беда: как-то пан встретил Петра и очень его полюбил — был Петро такой красивый, что и не сказать — высокий, стройный, гибкий, ладный. Недаром сказала его тёща, как он сватал дочь: "Ой, этот вырос в великом лесу, да ещё и при воде!"...
— Так пан сильно его полюбил? — перебиваю, потому что мне не до тёщиной речи.
— Полюбил, полюбил... "Ты кто такой?" — спрашивает. — Я — Солодкий, пане, Петро. — "Во двор Солодкого Петра, к лошадям"... Взяли их во двор, — и какое было хозяйство, должны были забросить. Лет два Петро управлял панскими лошадьми, да и доуправлялся, что его копытами насмерть затоптали. Скоро после него зачахла и жена — очень загрустила, или что, — потом стала она какая-то без памяти и вскоре умерла, а осиротевшие дети остались во дворе. Такая-то их горькая доля.
— Разве дворовый на цепи? — говорю. — Разве ему не вольно иногда погулять?
— Ой дитя, да не дай никому такого гулянья! Нет хуже так никому, как тем несчастным, так сказать, подпаскам: туда беги, сюда поспешай, этому подай, тому принеси; один ругает, другой ворчит, третий наказывает... А пожалеть некому! Сказано: пригладить головку не найдётся, разве пробить головку... Такой-то жаль берёт, как вспомню тех сироток... Так бы, кажется, и прижала голубяток... Недавно, говорят, взяли Дорошка в панские покои — красивый, в отца пошёл, — то и совсем уж бедолагам свет завязали: было тяжко, было горько, а всё же вдвоём...
— Подождите, тётушка: Романец к нам придёт!
— Как это придёт? — спрашивает. — Мы же в лесу...
— Ну и что, что в лесу, — говорю. — Он придёт...
— Ой дитя, что ж ты выдумываешь! Разве ж не знаешь, что...
— А он всё-таки придёт! — говорю.
— Упаси Боже! Пусть Господь сохранит! Ещё застукают.
— А вы его спря́чете?
— Ой дитя...
— Спрячете? Спрячете! Спрячете!
— Да хватит уже, проказник...
— Спрячете! спрячете!
Обнял старую обеими руками — хоть уверен уже, что спрячет, а всё заглядываю в её потухшие ласковые глаза.
А она то ли отстраняет, то ли прижимает меня, тихонько говоря:
— Смотри, шалун, чуть старую тётку не свалил...
И добавляет:
— Как это ты узнал про того Романца?
Уж признаться?
Да будто в шутку, будто всерьёз, говорю:
— Я его видел... Играл с ним...
— Вот так меня обманываешь, сынок? Разве ж можно?
— Играл с ним!
И всё так, что будто и правду говорю, и будто шучу.
— Смотри-ка, выдумщик! — смеётся старушка (а всё же немного и неспокойна). — Да хорошо, что развеселился чуть... Беги да играйся, сердечко. Да чтобы ты мне больше не грустил... Ой детки, детки! беда мне с вами. Схватила бы сердце, вырезала и дала, а ничего не сделаю, бессильна я... Вот Катя хворает да хворает — с тех пор уже и голоса её не слышно, зачахла, а какая была полнолицая, певучая... Была проворная, как ветерок в поле, а стала тихая, будто постарела...
А я своё:
— Тётушка, при случае мы Романца спря́чем на чердаке, ага?
— Да хватит уже шалить, Матвейка!
— Он, наверное, завтра придёт...
— Тревожишь, мальчик, старую тётку!
— Тётушка-голубушка, а мы ж его спрячем?
— Беги, а то сейчас бить буду! — притворяется тётка.
А я уже уверен, что при случае старушка спрячет Романца и не запретит нам играться. Лишь бы приходил!
IV
Однако проходят дни, а Романца нет. Сначала я тосковал, а потом стал привыкать, а ещё дальше и забывать.
Прошло, может, недельки две, а то и больше.
Однажды вечером, уже в сумерках, надумал я пойти за озеро. За озером, на полянке, за старыми ясенями, росла чудесная лещина.



