и такие мне те глаза знакомы...
Сполошилась будто: черница метнулась за чащу — хмель, дерезу, терновник, паутину словно ножом разрезала и исчезла. Смотрю на Катю. То ли она смеялась, то ли плакала, то ли испугалась, то ли обрадовалась. Лицо, как пламя, и дышать ей, кажется, трудно.
— Тётка зовёт, — говорю.
— Так пойдём скорее, — отвечает.
— А чего она доселе стояла? — спрашиваю, идя.
— Кто? — спрашивает.
— Та черница. Так спешила, а тут...
— Устала очень...
— А чего тебя за руку держала?
— За руку? — будто удивляется.
— Конечно...
— Это тебе приснилось, братец...
— Видел! — настаиваю.
— Вот уж репейник привязался! — шутит.
— А я всё-таки видел! — настаиваю. — Хорошо видел!
— Пусть и видел, репейничек ты мой миленький. Разве ж тебе то вредит?
И тихонько обнимает меня за шею рукой.
— Разве ж тебе что вредит? — переспрашивает.
— Мне ничто не вредит, — отвечаю.
— Так и брось об этом думать...
И снова меня ласково прижимает к себе...
А тётка Мокрина уже вышла навстречу.
— Как же ты задержалась, дитя! — говорит. — Должно, далеко проводила?
— Так поторопимся за травами, — отвечает Катя, — солнце уже низко.
— Ты бы, Катюша, так далеко не ходила, — снова начинает тётка Мокрина, — устанешь, голубка.
— Да я, тётушка, здорова, как тур в горах! — шутит Катя.
— Где там! — вздыхает тётка Мокрина, — ты такая, как...
Глянула и уже не сказала: "Как с креста снятая", потому что девушка стояла, словно полная роза в лучах — может, и тучи рядом сгущаются, может, и мороз недалеко, а она пока что красуется. И такая душистая и пышная.
Однако остановила:
— Не хвались, дитя, не годится хвалиться. Скажи: "Слава Господу, немного вроде полегчало", а хвастать не надо... потому что как в недобрый час похвалишься, то можно и покаяться...
— Я, тётушка, не хвостливая...
— Не шути так, сердце... Пойдём уже, коли идти...
Как всё то давнее встаёт перед глазами! И тот давний ветерок на меня дышит, и тот тогдашний луч меня греет... Не десятки лет уже минули, как я шёл той родной пущей, сбегал в тот яр, в яровой зелёный сумрак, — блестели ключи, а холодок, душистый и ласковый, будто жалел.
Насобирали трав, нарубил я ветвей для клечания. Да хоть собираю травы, хоть рублю ветви, не забываю черницу и её огненные глаза... Не идёт из мыслей...
И спать улеглись, и уснули все, а я всё терзаю себе голову: где я те искристые глаза видел?
VI
Вскоре после Троицы услышали мы через Максима, что из двора сбежали ещё двое — молодой парень Ивко Бартош и Кривохижка Влас, уже пожилой дохожалый мужчина, бросил больную жену.
— Господи милостивый! — ужасается тётка Мокрина. — Куда он, старый, подался? Разве где лучше найдёт? Или не хуже будет!..
— А может, так думал: хоть хуже, лишь бы другое, — догадывается Максим.
— Что та бедная женщина пережила! Бросил.
— Ага. У него жена добрая — сама, славят, ему посоветовала: "Беги, дружок, чтоб мне на твою муку не глядеть и легче умирать".
— Да, кажется, его ж ещё когда наказывали, — вспоминает тётка Мокрина, — ещё, должно, на Прощение, и не бежал, будто и не думал, — потому что я его как-то видела — приходил к Левку за ободьем. Заботился, что жена хворает, говорил, непременно надо себе тулуп справить... о беде и не упоминал.
— А случается так порой, что за давнюю беду человек не напоминает, гнёт ободья, примеривается тулуп справить, да вдруг и сбежит... словно вихрь его вынесет, — то ли шутит, то ли поддразнивает Максим.
Он тогда как раз косил у нас в лесу — были у пана такие любимые серые кони, что будто должны были кормиться лесной травой. Недаром же говорят, что паны, как дурные, — что захотят, то и делают, — так у нас он дневал и ночевал, и, замечаю, всё он будто с отцом советуется. Вот после ужина как сядут где-нибудь в сторонке, то звёзды высыплются и погаснут, а они всё разговаривают. Мы спать ложимся, а разговор всё длится. Отец своё обычно спокойно доказывает, а Максим как начнёт — убеждает, увещевает или что, то иной раз сгоряча даже крикнет.
А мои любопытные уши чуть не развалятся, так напрягаю, да где там! Не принимают меня в компанию, — стоит подойти, начать слушать, сразу: "Иди, Матвейка, за тем или глянь там или тут". Я вскоре понял, что меня пока не допустят, больше не приближался и, своей обидой не хвалясь, утешал досаду.
А всё же я кое-что слышал... кое-какие летучие слова перехватывал...
— Вот налево — дождя ждали, — говорит Максим отцу, — а та градовая туча обошла нас далеко.
"На что ему та туча", — думаю. Ведь хорошо я слышал как-то, как он говорил отцу: "Если бы нахмурилось".
В тот день, что Максим управился с сеном и должен был собираться домой, немного пораньше мы сели ужинать. А ночь светлая, в избе все углы светятся. Когда вдруг стук — аж в двери Меланья Чубатка, Овдия Чубатого, дрочиловского лесника, опрятненькая женщина — молодица ловкая, кругленькая, как луковка, бойкая, как мотылёк... Она не очень-то к нам захаживала, а уж если когда заглянет, то наверняка целый кувшин болтовни выльет. А говорушка! а лепетушка! а шуструшка!
— Здоровеньки были, поужинав, — приветствует. — Я к вам на минуточку, потому что очень спешу домой — там у меня такое дело, что аж голова кругом; да ещё и не знаю, как ночью идти... Сказала мужу: смотри ж, непременно приходи к золовке — я, видите, золовку Стеху навещала, — да проводи меня домой, а он не пришёл... горе мне с ним! Так уже к вам забежала... Бегу, да так боюсь, так боюсь... Боже!
А отец и говорит:
— Разве вас какое волчонок напугал?
— Ой, не говорите! Вы тут сидите в своей пуще и ничего не слышите, а там такое творится, Мать Божья! Не знаете, что делается в Кривчуках? Боже свидетель!
Да аж руками всплеснула.
А тётка Мокрина сразу расспрашивать:
— А что же там в Кривчуках, Меланья?
— Ой, и вспомнить страшусь... Но уж от вас не утаю. Ой, Боже ж мой милый! Боже ж мой добрый!
— Так рассказывайте уже, сердце, рассказывайте, — просит тётка Мокрина. — Что там такое? Какая беда?
— Ой, беда, беда... В пятницу говорю я мужу: надумала, говорю, в Кривчуки навестить куму Зозулиху. Ну что, отвечает, как надумала навестить, то и навещай. Я ранесенько и отправилась. Кума так мне рада, что Господи... Заночуй, просит, кумушка, потому что мне одиноко, — её муж, знаете, должно, как осенью сбежал, то и доселе нет, — я и заночевала. Это позавчера, а вчера утром собираюсь домой, когда глядь — в хату кумы заходит её сестра Оришка, панская горничная, и такая, матушка, перепуганная, аж дрожит. Вижу, хочет что-то сказать и боится. Не бойся, милая, уговариваю, говори всё чисто, потому что со мной поговоришь, то как в печь кинешь... Тогда уж она всё начисто рассказала... Ой, Мать Божья! И рассказывать страшно! Но уж от вас не утаю, а вы ж никому в мире... Это ж в ту самую пятницу, что я к куме отправилась, панство в полночь повечеряли. Пан книгу стал читать, а паня села против зеркала и велела Оришке завивать ей кудри в папильотки. Кругом тишина — понятно, полночь... Когда что-то близко как затопает, как затопает... "Что это топает, — говорит пан, — будто кто конём во двор въехал". И к окну, смотрит. А паня ему: "Ты не жил, как не выдумаешь абы какую дурницу! Кто бы это мог ночью приехать?" А тут как загрохочет, загуркает, загремит, загалдит по покоям — Боже свет! Да в двери гости! Да аж семеро, матушка. А за ними ещё семеро, да ещё, да ещё... Бесчисленно... да все, как орлы, да все, сердечко, вооружены по уши... Копья такие страшенные, сабли, ружья, самопалы... а ножи, а топоры...
— Это уже Оришка передала, наверное, кутьи с мёдом — что-то засладко! — говорит Максим.
— Так вы такой неверующий, — чуть обиделась Меланья, — на свои глаза увидите, так и то веры не придадите.
А тётка:
— Да ну же, Меланья, рассказывайте, рассказывайте.
— Схватили пана и паню, скрутили, кинули на пол, да как начали хозяйничать, как начали... Боже свет!
— Убито? — вскрикнула тётка Мокрина.
— Ой, чуть-чуть, чуть-чуть что не убито... чуть-чуть... и горничных девушек поскручивали, и всю челядь... Один скручивает Оришку да приказывает: "Смотри ж, чернобровая, лежи мне тихо, а как шевельнёшься, то уж не скажи: мамочка моя, — я тебя замучу!" Приказывает да подмигивает, сердечко, да смеётся, а взгляд, как молния. А усы такие страшно длинные, что как наклонился её вязать, то они по лбу щекочут... Завязывает ей уста да ещё будто шутит: "Дышишь? — спрашивает. — Потому что жаль такую певучую душить"... потому что она, та Оришка, такая, что вот слезами умоется, а выйдет из покоев — и запоёт... А он, матушка, и то знает, потому что колдун... Он ещё ей что-то приказывал, да не признаётся она, — начала и остановилась. Только намекнула, да и всё. А я уж допытаюсь... Специально пойду к куме.
А тётка Мокрина промолвила:
— Мать Божья! Мать Божья!
— Позабирали золото, серебро, жемчуг, бархаты, атласы — всё дочиста, да и исчезли, будто их и не было... Исчезли, сердечко, как привидение... А панство лежит скрученное — потому что тоже, не шутя, скрутили... как железом. Отпели в полночь петухи, поют уже и на рассвет... Пан не шелохнётся, лежит, как галушка, а паня как начала кричать, как начала... ревела, как тур... — Разве ж не знаете, какая? Там такая, что каменную гору пересечёт! То катком, то ползком, то прыжком всё же как-то добралась до порога, да головой, милая, в двери, да головой — аж двери зазвенели, да снова кричать, да снова катком, да снова прыжком к другому порогу. А солнышко уже во все окна сияет — да снова кричать: "Оришка! Ганна! Параска! Иван! Грицько!" А те ни звука — поскрученные! Кричала бы она бог весть сколько, если б не холодковский Омелько Шпак... Нёс тот Омелько Шпак письмо от своего пана и в див ему, что уж солнышко высоко, а во дворе будто посреди степи: ни человеческого голоса, ни движения. Заглядывает в конюшню, а там, милая, кучер тот, Иван Дейнеко, — словно в пеленке! Шпак его развязывать — да вдвоём к повару, к челяди, да все гурьбой в покои спасать господ. Пан очень, видно, перепугался — и голоса у него нет, а паня бьётся, а паня кричит — аж синяя. Подняли, развязали... как вскочит она, как затопает на челядь: "Где вы были? Где были?" — Связанные, говорят, уста нам позаткнуты... Не поймёт, что ей говорят, мечется, как безумная, по покоям: "Я вам! Я вас! Узнаете! Запомните!" Сразу за исправником. "Беги! Лети!" Помчались за исправником, кто его знает, что и будет! Там теперь вся челядь, как неживая. "А девкам, — хвалилась паня, — такую кару задам, такую кару"...



