И они на миг остановились и бросили дальний взгляд куда-то в простор, за стены, за избу — и вдруг Андрею стало ясно, что фабрики действительно не будет, что это пустые надежды, что лучше бы он не варил рыбу, которую можно было продать и купить хлеба. И сразу рыба потеряла свой вкус, охота к еде улетела прочь, и ему вдруг захотелось покинуть дом…
Андрей взял шапку и вышел.
Недоедки рыбы остывали на столе, а Маланка с дочерью сидели молча по углам и пряли горькие думы в сумерках погасшего дня. Печаль стояла в хате, обнявшись с тишиной.
Потом они вместе поднялись, подошли, словно сговорившись, к столу и молча взялись за рыбу. Они съели всё до крошки, высосали косточки, выхлебали юшку и, словно голодные коты, вылизали даже миску.
* * *
Андрей собирался на почту: повесил на плечо кожаную сумку, взял в руки клюку. Тут вбежала Маланка. На лице её не было ни капли крови. Бледная, запыхавшаяся, глаза горят и вся дрожит.
— Иди… меряют…
Андрей удивлённо посмотрел на неё.
Она не могла говорить, прижимала рукой сердце и тяжело дышала. Другою рукой, перепачканной землёй, потому что только что полола, она махала перед его глазами и показывала на дверь.
— Иди же, меряют ведь…
— Кто меряет? Что?
— Паны, ох!.. Приехали, будут землю делить…
— Какую землю? Что ты мелешь!
— Всю… между людьми… Иди, погляди, чтобы нам отрезали недалеко, ближе к селу. А то ещё получишь, что подальше…
— Свят, свят, свят… Очнись. Мне на почту надо.
Маланка позеленела.
— Ты пойдёшь мне?
Она подскочила к нему страшная, как дикая кошка, с перекошенным ртом, с жгучим взглядом, бледная, как привидение.
— Ты сейчас же пойдёшь! — взвизгнула она тонким голосом. — Тебе, может, всё равно, да мне не всё равно. У тебя есть дитя! Ты хочешь зарезать её! Ты нас всех губишь. Сейчас же иди. Люди заберут лучшее. Слышишь? Ну!
И видя, что он стоит ни жив ни мёртв и только смотрит на неё, она схватила с печи рубель и замахнулась на него.
— Иди, а то тебе здесь смерть будет!..
Она была готова его убить, Андрей это понял.
— Тю, дурная! — пожал он плечами. — Ведь видишь — иду… — Он сопел, как кузнечный мех, и едва поспевал за Маланкой.
Вечером Маланка вернулась домой весёлая, почти счастливая. Она бегала по хате, словно на молодых ногах, а мысли её летали, как белые голуби на солнце. Она улыбалась. Какие чудные паны. Ходят себе по полю да меряют. Она им в ноги: паночки мои, лебедушки, взгляньте на меня бедную, отрежьте ближе, там, где пшеница родит, а они смеются. Иди, говорят, бабка, домой, мы не то меряем… А сами смеются, чтобы вас бог взял в свою милость… Думают, раз она глупая баба, то уж ничего не понимает… Постойте, постойте, может, и у неё голова не зря на плечах… Разве она не сообразила, что они её дурят. Ведь скажи людям сразу, что для них землю делят, так тут такая Содом бы поднялась, что живьём перегрызлись бы… Каждый за лучшее дрался бы. Ну, но они запомнят бедную бабу, не обидят её… Ещё бы Андрей попросил, а то стал как пень, чтоб…
Не закончила проклятия — не могла сегодня ругаться. Она была так добра, ей было так весело, так жалко всех. Готовя ужин, она даже напевала, а трескучее пламя сухих лучинок словно радовалось вместе с ней. Андрею она подала ужин с почтением, как хозяину, у которого есть свой участок и хозяйство, сама же не могла есть, не была голодна. Всё, за что бы ни бралась, делала серьёзно, словно в церкви служила, а сама улыбалась себе. На ночь вымыла Гафийке голову щёлоком, расчёсывала густым гребнем волосы, что так и блестели, сама заплела косички и завила косники. Чтобы голова у дочки была, как солнышко. Чтобы девица была не хуже других.
— Может, ты новый жилет наденешь, а то старый совсем развалился? — спросила она Андрея и достала из сундука его единственную праздничную одежду. — Сдобрись ягодками, ковалиха дала.
Андрей давно не видел её такой ласковой. А у неё сердце размякло, в ней всё пело. Пела колосьями собственная нива, пели жаворонки над ней, пел серп, подрезая стебли, звучали песни на сенокосах, пело, наконец, сердце, полное надежд. Улыбалась судьба. Не только её собственная, но и Гафийкина. В ногах чувствовалась сила, в руках мощь. Чёрные жилистые руки были словно из железа.
С того дня Маланка часто бегала на панское поле смотреть, как меряют паны. Они ещё бродили по полям два дня, потом уехали. Маланка всё время мысленно вертелась вокруг этого события, расспрашивала людей, строила надежды. Говорили по-разному. Но Маланка хорошо знала, к чему всё идёт.
Она начала готовиться. Поля на огороде у богатого мужика, она не хотела брать деньгами, а просила отсыпать пшеничного зерна, чтобы иметь хороший сорт пшеницы. Это на семена, на развод. Когда ела яблоко, осторожно выбирала семечки и сушила их на окне. Всё сгодится. Ничто не могло доставить ей большего удовольствия, чем горсточка семян, выпросенных у хорошей хозяйки или заработанных подёнщиной. Дошла до того, что, оказавшись на чужом огороде, следила глазами, что можно взять на семена, и, оглядываясь, тайком ломала лучшую маковку или срывала жёлтый огурец и прятала за пазуху. В её хате завелось много всяких узелков с семенами — больших и малых — и постоянно что-то сушилось на окнах.
— Куда ты это денешь? — удивлялся Андрей. — Ведь у нас всего-навсего две грядочки.
Она таинственно улыбалась и снисходительно качала головой.
— Не тревожься… Это уже моя забота…
В воскресенье она ходила в лес, где лежали готовые срубы, осматривала их, выбирала лучший материал, приценивалась и расспрашивала лесников о ценах.
Возвращалась домой задумчивая, с глазами, устремлёнными куда-то в простор, гладила Гафийку по голове и иногда улыбалась сама себе.
Как-то она даже ходила на ярмарку, и потом судили Маланку в селе: должно быть, баба при деньгах, только скрывает это, потому что всё шляется по ярмарке да покупает подсвинка…
* * *
Однажды под вечер Маланка вышла из хаты и наткнулась на Гафийку, что стояла, прислонившись к дверному косяку.
— Что ты тут делаешь? — спросила она её, но, взглянув на Гафийку, Маланка так и оцепенела.
— Что с тобой?
Гафийка не отвечала. Она стояла согнутая, бледная, почти чёрная, и дрожала.
— Что с тобой? — допытывалась Маланка и взяла Гафийку за холодные руки.
Гафийка молчала и тряслась, как в лихорадке. Маланка завела её в хату и кинулась зажигать свет. Бледный свет ещё темнее уложил тени на её белом лице, широко раскрытые от ужаса глаза заблестели, как стеклянные. Маланка совсем перепугалась. Посадила Гафийку на постель и начала дрожащими руками ощупывать её лицо, голову.
— Что с тобой? Напугалась? Болит что?
Ответа не было. Только под руками у Маланки дрожало холодное тело.
Маланка позвала Андрея. Но Андрея нигде не было.
Маланке приходили в голову разные мысли: что случилось с Гафийкой? Сглазили? Напугали? Продула простуда? Где она ходила? Что с ней, господи! Если бы хоть сказала, хоть слово молвила, а то молчит, как неживая…
Стеклянные глаза и внезапно осунувшееся лицо пугали Маланку, и она сама начала дрожать над Гафийкой, крестя её всего мелкими крестами.
К счастью, появился Андрей. Он был весёл, может быть, навеселе, потому что говорил громко и взволнованно.
— Ну, так и есть… я ещё тогда говорил… Приехали и забрали…
Маланка зашипела на него.
— Где ты шляешься?
— Где же? На улице. Смотрел, как вели Марка Гущу… приехали и забрали. Доигрался. Я бы такого, пане добродзею, за шею да на ветку. Короткий разговор…
С постели послышался стон.
— Тсс! — накинулась на Андрея Маланка. — Видишь, ей плохо… Беги скорее за Марьяной… может, отшепчет, окурит или испуг выкатит… не знаешь, что с ней. Ну, беги же быстрее…
Андрей отправился к знахарке.
Марьяна, видно, помогла, потому что через два дня Гафийка поднялась. Худющая, жёлтая, почти чёрная, словно вдова, печальная и молчаливая. Она всё убегала из хаты, чтобы не быть вместе со стариками. Больше всего избегала отца, словно боялась его. Наедине плакала. И думала, думала, пока ей не становилось тесно от мыслей…
* * *
Не всё было горе, бывали и радости.
После долгого летнего дня, когда солнце садится, а раскалённая земля медленно сбрасывает с себя золотые шаты, когда на бледном, утомлённом дневной жарой небе появляются украдкой робкие звёзды, в последнем луче солнца кружится мошкара, а дивно мягкий, золотисто-розовый воздух принимает вдали сиреневые оттенки и делает просторы ещё шире и глубже, — Маланка с Гафийкой идут пыльной дорогой, неся усталость тел и приятное чувство завершённого дня. Они несут домой обожжённые, как и земля, тела, а в складках одежды — аромат спелого колоса. Не разговаривают. Идут молча, покачивая серпами. Распрямлённая наконец спина, свободно опущенная рука, ещё слегка дрожащая от дневного напряжения, прикосновение мокрой рубахи, прохладной от вечерней сырости, мягкая пыль под ногами вместо стерни кажутся теперь счастьем. А дома ждут отдых и сон, короткий, как летняя ночь, но сладкий, как холодный лист на рану. Хоть бы скорее домой… не ужинать, не сидеть, не говорить, а упасть на лавку, как камень в воду; и вмиг сомкнуть глаза.
Сонная, полубессознательная, Маланка разводит в печи огонь и ставит кипяток, чтобы приготовить Андрею ужин. Огонь пылает и гудит, а она закрывает глаза, качается, и ей кажется, что это шумит колосьями нива и серп чертит по стеблю. Ой, как душно, как солнце печёт. Да нет, ведь это огонь жжёт, потому что близко подошла. Вот она нажала сноп и вяжет перевесло… так болит спина, трудно согнуться. Ага: это она тесто месит на галушки. Жни, Гафийка, жни… трудно, сердце, зарабатывать, за двенадцатый сноп жавши, а надо… Что, пальцы порезала, шипишь от боли?.. Ай, нет, это кипяток убегает…
Сёрбает похлёбку Андрей… кажется, что-то говорит… в хате или во дворе?..
— Почему не ужинаешь?
— А?
— Ужинать иди…
— Ужинай сам… я потом.
Ложки надо по… а-а-а!.. помыть. Такие ноги тяжёлые, словно в сапогах… а голова… голова, еле на плечах держишь…
Ну, наконец… На завалинке лучше. Ты спишь, Гафийка?.. Подушку бы взять… ну, спи и так, дитя, коли заснула. Ой, косточки мои, косточки больные. Ой, рученьки мои, ноженьки мои… Иже еси на небеси… Хлеб наш насущный… А-а-а!.. звёзды глядят с неба. Лягушки квакают ко сну. Голубой купол опускается всё ниже и ниже… наваливается на тело, тянет веки… Так сладко, спокойно… Не встал бы и на Страшный суд, не поднялся бы и к доле… А небо всё ниже да ниже… ласкает, обнимает… звёзды щекочут, будто целуют.



