Говорю, нанимай, потом пожалеешь.
— Э, я такого не люблю. Зачем делать из лица халяву.
Андрей покраснел и встал из-за стола.
— Сиди… Может, неправда? Думаешь, что ты человек? Собака. Какая наша жизнь? Собачья. Так сиди.
Гудзь положил Андрею на плечи свои здоровенные руки и усадил обратно. Потом приблизил к нему своё безусое, налитое от пива лицо, от которого шёл жар.
— Не увиливай… Скажи лучше: сколько лет прожил? Пятьдесят? Доживаешь век? А где твоя молодость, где твоя сила, покажи свою работу. Мозоли покажешь? Покажешь ещё и горб… Всю жизнь с тебя шкуру драли, а ты, вол, в плуге иди! Наша доля такая: работай грудью, а человеком не будешь. Глянь на меня: думаешь — Хома перед тобой? — Скотовина. Как стал с малых лет возле скота, так и до сих пор. Всю жизнь с худобой, сам худобиной стал. Всё время хвосты вместо людей видел: в навозе копался, в навозе спал, на навозе ел, на куче навоза и сдохну. Забыл, как в доме спят, чтоб сто чертей им в хвост! Рубаха на тебе задубела, как кора на дереве, штаны вымазаны в бычью мазь, потому что кровь волам пускаю, рук от навоза не отмою. Сяду с людьми обедать — каждый нос отворачивает: смердит. А ты думаешь — пахнет? Бегу от людей — к волам бегу. С волами разговариваю… Я им говорю, свою тоску выливаю, а они жуют… да ревут, да хвостами отворачиваются. Только в том и радость. А ты думал — жена со мной заговорит, ещё и прижмётся… дети защебечут… своя хата согреет. Ха! За теми волами я поседел парнем, чтоб их морока задавила. Теперь тешься на старость, чтоб его дыхание остановилось, чтоб его унесло над деревья, на безголовье! Чтоб он головой заплатил, беда бы тебя побила! Сто сот кротов его ма… Бодай…
— Эй, чего кричишь, человек, чего ругаешься?
— Га? Ругаюсь зачем? На душе легче… как нахмурится там — выругаюсь, и легче… если б не ругался — сгорел бы. Такая злость во мне, что душа горит… как зажжёт, так взял бы в руки дубину да и перебил бы всех. Ходил бы от хаты к хате — и по голове, и по голове. Одного за то, что пьёт людскую кровь, другого — что не защищает. А потом поджёг бы, чтоб всё огнём взялось да пеплом развеялось, чтоб только осталась голая земля да ясное солнце…
Хома стоял в хате высокий, почти до потолка, глаза его смотрели куда-то за стены, безусое, сморщенное, как у старухи, лицо исказилось. Он дрожал. Потом вдруг сник, опустился на лавку и залпом выпил пива.
Андрея взяло за живое. Ему тоже хотелось, чтобы его выслушали, чтобы услышали всю его жизнь, как она встала перед ним: вот здесь, в тесной комнатушке. Дожил до седых волос, а добра не видел, ой нет…
— Я так думаю, Хома, если человек работает…
Но Хома снова сердился.
— Пропади ты пропадом… Одному всё, другому ничего. Разве я не видел, как старая паня…
— Когда человек работает, он должен за это что-то иметь. А если земля мне ничего не даёт…
— …Старая паня всю зиму топила в печах полотном, что осталось от барщины…
— Ну если земля ничего не даёт — на чёрта она мне? Всё равно мне, что я батрак на своей земле, что на чужой. Всё равно батрак. Правду вы…
— …Лежало полотно в кладовых… Люди просили: дайте хоть на рубаху, пусть людской труд не пропадает. Так ты слушай же.
— Слушаю, слушаю. Гей, слышите, правду вы говорите: ведь собачья у нас жизнь. Ведь вытянули из меня все жилы. Ведь всю жизнь свою я чужую пасть набивал. Пока была фабрика — ещё как-то жил, а как сгорела…
— Авжеж, сгорело, всё полотно сгорело.
— Какое полотно?
— Как — какое? Да ведь рассказывал.
— А… так-так… Ну, лучше выпьем. За ваше…
— А как же с Гафийкой? Наймёшь?
— Да хватит вам. Пейте.
— Ну, чёрт с тобой, не хочешь — как хочешь. — Хома залпом допил пиво и швырнул стакан об пол.
На звон стекла прибежал перепуганный Мендель.
* * *
Был какой-то праздник. Гафийка сидела на завалинке за хатой. У её ног кружились куры и кудахтали, требуя еды. На завалинке лежала раскрытая книжка.
— Агуш, агуша, идите себе ковыряться под тыном… — прогоняла их Гафийка. — Ну чего кудахчете, глупые? А ты чего, рябая, тянешь шею и заглядываешь в руки? Я уже тебе давала есть. Вам только бы есть, глупые. Сердишься, что так говорю? А вот спроси Марка, послушай, что умные люди скажут. Он бы вам сказал: глупые, испокон века глупые. Вам дают горсть пшена, а забирают все ваши яйца или режут вас на суп. А ты, петух, по-дурному крыльями хлопаешь, хорохоришься. Если б ты был таким смелым, как Марко, ты не дал бы своих детей продавать панам на жаркое. А может, нет? Ну, да ты петух, а Марко — орёл. Ты бы послушал, что он говорит… Он говорит… Да что ты понимаешь, ты ничего не разберёшь… Потому что если б ты был умнее, ты увидел бы, что и люди такие же, как куры… Ну чего кудахчешь, беленькая? Чего смеёшься? Думаешь, я не знаю, что у вас хорошо? Думаешь, что любишь кого захочешь, а я должна выйти за Прокопа, потому что мать меня за него сватает? Глупая, глупая… Так пусть меня жарят, пусть режут… пусть лучше закопают меня в землю, слышишь ты, рябенькая! Ну пошла прочь, если головой вертишь, неверная! Не бойся, Марко никому меня не отдаст… потому что он орёл… а над ним, знаешь, куры, вороны, вороньё… чуть не заклюют… Когда и люди на него, и староста, и даже отец нападают… а он добра людям хочет. Не отец, а Марко… Слушайте же, куры, какой он добрый, мой Марко… за то его парни и девушки страшно любят… и слушают… А ты куда, проклятый? Агуш! гляди — наследил на книжке! Что мне Марко скажет, если увидит на ней петушиные следы? Скажет: петух больше начитал, чем ты… Ну, теперь все прочь, агуша, потому что мне надо читать. Подвинусь ближе к солнышку, пусть и оно заглянет в книжку, пусть и оно читает… Ну, вместе!..
* * *
С погодой что-то творилось. Весна стояла сухая и ветреная. По огородам всё сохло, хлеба на поле не росли, по дорогам носились целые тучи пыли. Люди, словно коршуны, молили о дожде, потому что всё предвещало голод. Цена на хлеб вдруг подскочила, и это так тревожило Маланку, что она каждую ночь видела дурные сны. Зато чем хуже становилось кругом, чем больше надежды хлеборобов вяли, тем сильнее Андрея захватывали мечты о фабрике. Как для Маланки дорого было мука, так Андрею снилась фабрика. Порой он вскакивал среди ночи и спросонья, с каким-то ужасом в голосе, спрашивал Маланку:
— Был свисток?
— Какой свисток?
— Ну, фабрика свистела? — сердился он.
— Опомнись… это у тебя в голове свистит, по ночам мечешься… — ворчала всколыхнутая Маланка, зевала, вздыхала и не могла заснуть до утра.
Андрея жгло нетерпение. Он то и дело бегал на руины, что-то прикидывал, вычислял. Потом бегал по людям, расспрашивал, пускал слухи, и когда они возвращались к нему, уже изменённые и более решительные, он радовался, хвалился Маланке и верил. Даже к своим обычным заработкам теперь относился легко и не искал их.
Маланка жаловалась. Всё труднее и труднее становилось найти хоть какую-то работу. Травы выгорели, по экономиям больше не нанимали. Подходя к печи, она просто терялась, не зная, что готовить. Привара не было, вечные займы надоели всем и даже Маланке. Больше всего сердце у неё болело за Гафийку — такая молодая, единственная дочь, и вынуждена голодать. Каким-то чудом она доставала для неё и приносила под передником мисочку ягод или свежую паляницу. Андрей редко обращал внимание на еду — голова его была занята фабрикой — но иногда и он отодвигал пустую похлёбку и начинал ворчать. Маланка ждала этого момента. Она вся вскипала злой радостью и бросала ему в лицо всю горечь, всю пену своего сердца.
В одной хате жили два врага, и хотя каждый из них уходил в свои думы и даже сторонился другого, достаточно было любой мелочи — и злость трясла обоими, как лихорадка.
Одно их соединяло — воспоминание о том, что Гудзь советовал отдать Гафийку в наймы.
— А ты что, плюнул ему меж глаз? — допытывалась Маланка, а сама, улыбаясь, думала: подожди, подожди, вот придёт осень, тогда посмотрим.
— А я так рассердился, что чуть не побил Хому! Ей-богу! — хвалился Андрей. — Такое выдумал!..
* * *
— Ты что тут делаешь?
Маланка вытаращила глаза и остановилась на пороге. На припеке горели щепки и кипело горшочек. Андрей смотрел на огонь, весь красный и увлечённый. Маланка неожиданно застала его, и он улыбался неуверенной, глуповатой улыбкой. Маланка подошла к печи, отодвинула горшочек и заглянула в него.
— Ты рыбу варишь? — спросила она испуганно и вся побледнела.
Андрей дёрнулся на месте, снова задвинул горшочек, обложил его жаром и молча улыбался.
— Слышишь, Гафийка, он рыбу варит!.. — вскрикнула Маланка.
В её голосе звучал такой ужас, будто в горшочке варилось по меньшей мере человеческое мясо.
— С ума сошёл! с ума сошёл! Ей-богу, с ума сошёл… — кричала Маланка, мечась по хате, как на пожаре.
Потом остановилась перед Андреем, всплеснула руками и, не размыкая их, уставилась на него полными возмущения и ужаса глазами.
Он варит рыбу! Лина, которого поймал утром! Такого жирного! Что весил не меньше четырёх фунтов! Не отнёс в усадьбу, не продал пану! Ой, свет кончается! Такого ещё не было, с тех пор как Андрей ловит рыбу. Они никогда не ели такой большой рыбы, которую едят только паны. За такого линя можно было бы взять два злота, а он его сварил!
Всё это, со слезами, выкрикнула Маланка Андрею в спину под бульканье горшочка и потрескивание сухих щепок.
Андрей пытался всё обратить в шутку.
— Не ной, старая, садись да поешь рыбки. Нет мяса, как свинина, нет рыбы, как…
И он поставил горшочек на стол и налил в миску ухи.
— Жри сам, чтоб ты пропал! Мы пухнем с голоду, в хате ни крошки хлеба, а он рыбу варит!
Андрею было неловко; Маланка говорила правду, но ему так хотелось рыбы, уха так манила запахом, что его ноздри дрожали и раздувались.
Сопя и надувшись, он сел за рыбу и чавкал губами, и хлебал уху так громко, будто хотел заглушить женское причитание.
А Маланка бушевала. Помимо того, что ей было жаль испорченной рыбы, она была голодна. Она ослабела от голода, ей страшно хотелось чего-то горячего, вкусного, необычного, а дух свежего линя щекотал ноздри, перехватывал дыхание: её даже тошнило от сильного желания поесть. Однако она понимала, что не может притронуться к еде, и ещё сильнее бранилась.
— Не горюй, жена, вот запустят фабрику, тогда заработаю что-нибудь…
— Чтоб ты так жил, как та фабрика будет!
Андрей поднял глаза.



