вскоре. — Обе должны выехать, показаться свету!
— Обе? И чего ты так кричишь, Милечек? Ты, наверное, совсем забыл, что у меня нервы! — С этими словами она взглянула на дядю долгим, холодным, многозначительным взглядом, — она заметила, что я слышала их разговор.
— Наталка, чтобы ты не посмела разговаривать с Орядиным! — крикнула она на меня резким тоном и взглядом.
У меня забилось сердце от внезапного испуга, и я уставилась на неё большими глазами.
— Чего вылупилась на меня? Я же сказала ясно. Впрочем, могу повторить свои слова. Чтобы ты не посмела с ним говорить! Лена мне рассказала, что он её игнорирует, и потому я не позволю, чтобы из моего дома кто-либо с ним дружил!
— Тётушка! Я не знаю... я не могу вам этого наверно обещать [41], — ответила я, смутившись.
— Что?
— Не могу наверно обещать. Он всегда ко мне так приветлив и ласков, что это было бы невежливо отвечать ему грубостью. Он... он никогда меня не обидел ни словом, ни поступком...
— Ха-ха-ха! — рассмеялась она своим обычным смехом; а этого смеха было достаточно, чтобы вывести меня из равновесия.
— И ты, значит, такая наивная, может, думаешь, что он в тебя влюблён только потому, что с тобой разговаривает, и что он поэтому может на тебе жениться?
— Тётушка! — с ужасом вырвалось у меня, и горячий румянец залил меня. — Тётушка, я этого никогда, никогда не думала!
— Ага? Не думала? Кто бы тебе поверил! Почему же ты покраснела, как свёкла, если не думала? Скажи: почему?
Я почувствовала, как ещё сильнее вспыхнула, и слова оправдания застряли у меня в горле.
— Видишь? — насмехалась она. — Я знала, что говорила!
— Тётушка, вы никогда не бываете милосердны ко мне!
— Что? — вскрикнула она. — Ты такие слова говоришь мне? Мне, которая, собственно, сжалилась над тобой и стала тебе второй матерью? Что бы с тобой нынче было, если бы не я? Неблагодарная ты! У тебя нет сердца, ты даже не знаешь, что говоришь!
— Почему же не знаю, тётушка? Знаю!
Она засмеялась так же, как раньше, а дядя заметил с упрёком:
— Ты всё лучше знаешь тётушку, Наталка, всё до мелочи. Потому ты постоянно причиняешь ей боль своим премудрым поведением. Не знаю, откуда в тебе столько этого ума. Иди! Иди и погляди в зеркало, чтобы знала, как злоба и упрямство украшают девичье лицо. Думаешь, что это хорошо, что ты слушаешь только свой собственный ум, что всё делаешь наперекор тётке? Ты должна идти слепо за её приказами, не должна и пикнуть! Всё, что она делает, делает с планом; а теперь иди и принеси мне из кармана моей будничной камзолки оленью шкурку для очков. Но нет, подожди!.. Знаешь ли ты, кто такой Орядин? Знаешь, например, что такое социализм? Пока он ничего определённого в руках не имеет, он ноль и не должен ни жениться, ни девушке о любви говорить. Это тоже какие-то преждевременные волнения, которых я совсем не одобряю. Как будет уже иметь свой кусок хлеба, тогда пусть приходит; а теперь — иди!
Я пошла.
— Видел её глаза, Милечек? — услышала я ещё. — Видел, как побелела? Импертинентное [42], упрямое создание!
Орядин действительно участвовал в концерте. Он играл на скрипке какую-то чудесную венгерскую фантазию в сопровождении фортепиано.
На меня музыка ещё с детства оказывает сильное воздействие, и я была бы самым счастливым человеком на свете, если бы меня учили музыке. Но увы!
Но я любуюсь и чужой игрой. Пью — упиваюсь ею, как лаской живого существа. Плачу от бездонной грусти и крепну. Действительно, я крепну, когда слышу голос музыки. Чувствую, как вместе с ней поднимаются какие-то голоса в моей душе и, сливаясь с ней в одно, звенят единой песней. Тогда кажется мне, что это песня моей собственной сущности... Я не могла во время его игры отвести от него взгляд.
Как же прекрасно он играл, а сам какой был красивый!
Моё сердце рвалось к нему, обнимало его! Его ли? Или вызванную им чудную гармонию? Этого я уже не знала точно. Знала лишь, что сердце моё было переполнено чем-то сильным и что в этом он был виновен! А он, должно быть, почувствовал мой взгляд, догадался. Раз ему даже пришлось на мгновение прервать игру. В этот миг он повернул голову именно в ту сторону, где я сидела, и его взгляд остановился на мне — так прекрасно! Вся моя душа, все мысли замерли в глазах, а он улыбнулся глазами. Он приветствовал меня так. Потом мне показалось, что выражение его лица изменилось, словно он открыл что-то в моём лице.
Из моей памяти вдруг всплыли мучительные слова тётки и дяди, и моё лицо омрачилось слезами. Я опустила веки, а он резко провёл смычком по струнам...
Когда он закончил играть, раздались громкие аплодисменты. Он слегка смущённо поклонился и, откинув волосы со лба, сошёл, утомлённый, в залу.
После концерта начались танцы. На этот раз они меня мало занимали. Я искала его. Вся моя сущность понимала теперь только его одного, стремилась к нему в странной смеси горя и радости. Он стоял с другими молодыми людьми посреди зала и смотрел на танцующих.
И я танцевала, ведомая ловкой рукой, легко, едва касаясь пола. Мой кавалер шептал мне то и дело на ухо, что я танцую великолепно и что я «прекрасная бабочка»!
Я смеялась. Я всегда смеюсь, когда мне приходится такое слушать. Лена говорит, что это некрасиво — смеяться мужчинам в лицо, но я не могу их за это уважать! Насмеюсь над ними вдоволь, насмеюсь и вернусь спокойная домой.
Проходя в танце мимо Орядина, я избегала его взгляда. Боялась встретиться с ним, хотя и хотела этого. Ах! я уже плохо понимала себя. Я словно вся душой утонула в какой-то весне! Словно облачилась в какой-то совершенно новый великолепный наряд!
Во время небольшой паузы в танцах он подошёл ко мне. — К вам трудно пробиться, — говорил он, улыбаясь. — Я жду уже полчаса и слежу, когда вас оставят в покое, и едва дождался.
С этими словами он подал мне руку, и мы пошли, как многие другие пары, прогуливаться по залу. Он говорил мне что-то о танцах и о том, что сам не танцует, а я с удивлением замечала, что на нас обратили внимание все взгляды и с интересом следили. И почему же все так смотрели на нас? Чем мы отличались от других пар? Может, я действительно такая «большая», как Лена не раз говорила, и потому бросалась возле него в глаза? Но нет! Я лишь чуть выше и стройнее Лены — так это не могло быть причиной; а он был красив и элегантен, ростом немного выше меня — и я не могла так «страшно» выглядеть рядом с ним!
Разве он не заметил, как вслед нам оборачивались солидные матроны и мужчины? Я бы не сказала, что оборачивались со злым выражением! Нет! Но всё-таки оборачивались!
Он ничего не замечал.
Шёл себе так свободно, почти гордо, словно вёл кого-то неведомо кого! А я, уверенная в его присутствии рядом, была тоже в не менее приподнятом настроении. Раз мы встретили и Лену с каким-то кавалером, и она улыбнулась мне многозначительной улыбкой.
В ту же минуту Орядин взглянул мне пытливо в глаза.
— Я и забыл спросить вас, — сказал он, — как вам понравилась концертная музыка?
— Хорошо, — ответила я, но почувствовала, что он хотел услышать что-то другое, например, почему в моих глазах были хоть и слабые, но следы слёз?
— Я люблю музыку, — продолжала я, не обращая внимания на его пытливый взгляд, — и жалею до сих пор только об одном, что не училась ей.
— А в остальном вы счастливы? — спросил он шутливо.
— На такие вопросы нужно много отвечать. Прежде всего надо иметь и дар быть счастливым.
— А у вас этого дара нет?
— О, напротив! — живо ответила я. — Я даже решилась бы сказать, что у меня есть очень большой дар к этому. В некоторые мгновения я так отчётливо чувствую, что, в сущности, натура у меня страшно жадная до жизни! Берусь за всё слишком горячо, словно мне может не хватить времени всё испытать. Добра и зла жизненного! Что это такое?
— Это уже такой характер, — ответил он, и его глаза вспыхнули, скользнув по мне. — Я не могу сказать того о себе. Мне как-то совсем не спешно знать, что мне дарует судьба, разве что кое-что хотел бы знать. — Вдруг спросил живо, вперив в меня свои большие чёрные глаза (мы уже сидели): — Вы знаете, кто был мой отец?
— Знаю!
Молчание.
— Моя мать умерла совсем молодой, я даже и не помню её...
— И я свою едва помню, — заметила я вполголоса.
— Так? Потому что мою забрали боги этикета; стало быть, от них мне нечего ждать добра. Сколько же зла во мне, — иронизировал он, — а сколько легкомыслия! Вы бы не поверили!
— Вы сами в это не верите, вы, наверное, только огорчены!
— О, в эту минуту совсем нет! — ответил он почти весело. — Те, кто уверял меня в этом, были люди практичные, рассудительные — и, может быть, не ошибаются. Впрочем, я и сам верю, что можно унаследовать, например, характер и тому подобное. Почему бы это не могло быть правдой? Одно уже проявилось. Я горячий, непостоянный, даже страстный, а порой ни с того ни с сего не держу верности, словно собака! — и тихо засмеялся.
— О! Почему вы так говорите?
— Значит, не говорить вам этого?
— Нет!
— А мне хочется вам это сказать!
— Так вы действительно такой?
— Действительно.
— Я не верю. Не верю, что вы вероломны по отношению к себе!
Он посмотрел на меня удивлённо. — По отношению к себе? Нет, об этом я не думал. Я думал о вероломстве по отношению к другим, а это уже другое.
— Ну, это почти обычное дело, — сказала я. — Почему только одну картину любить в своей жизни, когда их так много?
— Теперь вы иронизируете...
— О, вовсе нет. У меня есть свои взгляды на верность.
— Но некоторые картины всё-таки остаются у нас почти на всю жизнь в памяти, — произнёс он потом пониженным голосом. — Например, те, которые поражают нас своей красотой или своим сюжетом. Вы не верите? — Почему нет? Я любила свою бабушку всей душой, любила превыше всего, а между тем люблю почти так же и свою мать, хоть её почти не знаю. Удивляюсь сама, с какого мгновения остался её образ в моей памяти и почему именно с того мгновения! Мне было всего три или четыре года, и, заболев однажды, я проплакала тогда всю ночь, а она не спала со мной тоже всю ночь. На другой день вынесла меня в сад. День, должно быть, был прелестный, потому что я на воздухе уснула. Проснувшись, мне захотелось играть. Она поднялась — ах, у неё, должно быть, болела голова, ведь она была так устала! Длинные, длинные её волосы были совершенно распущены и покрывали её фигуру золотым плащом почти до земли. Она поднялась на цыпочки, чтобы сломить для меня веточку цветущей акации, — и так вижу я её доныне, так, как она становится на цыпочки, с поднятыми вверх руками, в какой-то светлой лёгкой одежде... Ту картину, или, вернее сказать, то мгновение, я храню доныне в своей памяти и благодаря этому образу, запечатлённому в моей душе, я люблю её. Почему врезалось это всё именно в ту минуту в мою память? Почему не в другую, например, в такую, когда она давала мне что-то, что я очень любила? Разве это не уди…



