чив вас давно. Ах, Наталочка! — добавила печально. — Я переживаю из-за того, что вы его любите!
— Я не люблю его, Оксано! — ответила я неуверенным голосом.
— Не любите? — повторила она и посмотрела на меня вопрошающим взглядом. — Я вам не верю, потому что вы натура особенная. Проникшись всей душой в его сущность, вы любите его, пусть уже не так, как прежде, но любите воображением, лелеете это чувство в фантазии.
— Нет, Оксано!
— Нет? Это было бы хорошо, тем более хорошо, что он вашей любви недостоин, и это было бы лучше для вас, однако признайтесь, что он действует на вас своей личностью!
Я гордо пожала плечами.
— Ну да, в этом я признаюсь. Он действует на меня так, как какое-нибудь музыкальное произведение, которым человек когда-то упивался, а потом через время слышит его снова. Во второй раз оно не производит уже того же впечатления, но всё же затрагивает в нём некоторые струны; ведь оно ему знакомо! Ах, Оксано, он дитя той же нации, что и я!
Она грустно улыбнулась и сказала полушёпотом:
— А я бы хотела, Наталочка, чтобы вы любили кого-то другого.
Кого? — я не спросила. Сильно покраснев при её словах, я отвернулась и молчала. Сердце моё забилось, словно меня кто-то поймал на дурном поступке. Я знала, что она имела в виду Марко, но я не могла о нём с ней говорить. Мне всё казалось, что, разговаривая со мной о нём, она старается заглянуть в мою душу, чтобы потом передать о её состоянии ему. А этого я не хотела. Нет, ни за что на свете пусть он не узнает, что любила-то я именно его, что с доверием обращалась моя душа только к нему, но что я берегла эту тайну в глубине сердца, и о ней не смел никто узнать. Ах, я была ребёнком, когда думала, что его разгневало моё знакомство с Орядиным! Что это могло его волновать? Непреодолимая сила влекла меня к нему, к спокойному, к верному, к "аристократу духа", и я чувствовала, что в жизни с таким мужчиной можно обрести душевный покой и познать то, что зовётся счастьем, а он оттолкнул меня, и теперь осталась я, словно без вёсел в лодке...
Орядин?
У меня непроизвольно грозно сдвинулись брови, и я вздохнула. Он — это песня моего народа, и я всегда буду оживляться при её звуках, буду или радоваться, или тонуть в слезах, а Марко... нет, о нём не следует останавливаться мыслями. Ах, какое же счастье, что между нами лежит море!..
Я не ошибалась; Оксана писала ему, она как-то сама в этом передо мной проговорилась, но это ему ничем не поможет. Пусть пишет ему, что я люблю Орядина, пусть сердце его кровоточит, как моё, — хоть что-то подобное напоминает человеку, что он живёт...
— Да, да, Наталка, — говорила Оксана дальше, когда я не отвечала ей, погружённая в думы. — Я хотела бы, чтобы вы любили кого-то другого, а Орядина выбросили из сердца. С ним вы не были бы счастливы. А propos, — добавила она живее, — пани Марко знала о ваших прежних отношениях с ним?..
— Знала, Оксано, а что?
Она улыбнулась.
— Не приходило ли вам никогда в голову, как она понимала эти отношения?
— Понимала их так же, как я, — ответила я, удивлённая этим вопросом, — а именно, что мы расстались во вражде и что перед каждым из нас лежит свой путь, концы которых, вероятно, никогда не сойдутся!
Она тихо рассмеялась.
— Вы ошибаетесь, милая, — сказала хитро. — Она была почти убеждена, что из вас и Орядина выйдет пара, и она не молчала об этом, Наталка!
— Кому она об этом говорила? — спросила я с нескрываемым страхом, и у меня словно перехватило дыхание... Ах, я уже всё догадывалась...
— Своему сыну говорила об этом...
— А он поверил?
— Сначала не верил, но теперь верит.
— И что же, Оксано? — спросила я, напрасно пытаясь улыбнуться.
— Что же! Разве вам важно, чтобы Марко знал правду?
Я не отвечала. Гордо пожав плечами, я молчала с опущенными вниз глазами и упрямо сжатыми губами.
— Это нехорошо, что вы такая гордая: он тоже такой, и он никогда не сделает первый шаг!
— Разве я должна поэтому уступить?
Её лицо внезапно стало холодным, и она сказала спокойным, решительным голосом:
— Значит, вы любите Орядина?
Я всё ещё молчала. Я словно нарочно решила не отвечать на её вопрос, не раскрывать ей свою душу и оставить её во что бы то ни стало в неведении. Чувство упрямства, овладевшее мною в эту минуту, было так сильно, что я чувствовала: оно пересилит во мне и голос сердца. Хорошо это или нет, я не думала, мне было даже безразлично.
— Любите всё ещё в нём то, что он имел когда-то, а чего теперь уже не имеет. Ах! — сказала она вдруг с нескрываемой жалостью. — Вы принадлежите также к тем, кто живёт больше чувством, чем умом, и кого надо вести, как малых детей. Теперь вам бы следовало куда-нибудь поехать, развеяться [132], освежить ум, познакомиться с другими людьми, а вы закопались, спрятались, как в улье, видите только его!
— Зачем вы мне это говорите, Оксано? — спросила я её не без укора.
— Потому что мне вас жаль, и я люблю вас, как родную сестру. Я не должна бы это говорить, но скажу. Вы никогда не могли жить полностью. Вы выросли, как тот цветок, прикрытый стеклом, который не развивается прямо под влиянием солнца — и это мстит вам. Действительно, ваша сила иссякнет или превратится во что-то болезненное. Нет, она уже превратилась. Ваша любовь к Орядину — это уже какой-то нездоровый признак, и я боюсь, что она когда-нибудь покорит и ваше гордое сердце, и вы поддадитесь ей!
Я стояла у окна, гордая, холодная и с побледневшим лицом.
— Не бойтесь, Оксано, — ответила я, а сердце моё смеялось: "Из любви к Орядину, из любви к нему... ха-ха-ха! И она в это верит всерьёз?"
— Я бы не боялась, если бы не знала вашей странной, беспокойной, неудовлетворённой натуры! — возразила она.
— Вы забываете, что у меня остаётся, кроме любви, ещё одно — литература, — сказала я.
— Ну да, я это знаю. Однако... — и, грустно улыбнувшись, она замолчала. Вероятно, не захотела высказывать свои мысли, которые временами были и моими мыслями. А именно, что моя однообразная, безрадостная жизнь когда-нибудь отразится на моих писаниях, что иначе и быть не может и не принесёт мне счастья. Что силы действительно поддадутся влияниям обстоятельств, и выйдет из всего что-то недозрелое, может, даже болезненное...
Немного погодя мы расстались, и я снова осталась одна. С болезненно нахмуренным лбом и плотно сжатыми губами я долго ещё смотрела ей вслед, но мои мысли блуждали в другом месте. Сначала далеко у того, кто "не сделает первый шаг", а потом у Орядина. Это было смешно, что она думала, будто я люблю его, но она говорила правду, что я любила его "воображением". Например, сейчас! Я вникала в его сущность, в его прошлое, в своё прошлое, и чувствовала, что он не был мне на самом деле совсем безразличен. Он тронул меня болезненно, и мои мысли кружились вокруг него. Зачем он приходил? Что с ним случилось, что он снова обратился ко мне так, будто между нами не было никакого недоразумения? Может, он насмехается надо мной? Это было похоже на правду, потому что его поведение с той легкомысленной женщиной, из-за которой он забыл, зачем пришёл ко мне, после всего, что между нами произошло, ясно свидетельствовало в пользу этого.
Меня охватило огорчение. Я защищала его перед Оксаной, заступалась за него перед Марко, терпела подозрения, что он мой "бог", а он смеётся надо мной? Может ли это быть? Вообще, что я себе думаю? Разве из того, что он сын моего народа, следует, что я должна думать о нём и страдать за него? Скорее я обращусь к тому, который, если любит, то любит уже навсегда. Но тот гордый и скорее откажется от своего счастья, чем "сделает первый шаг" ко мне или разрушит связь между Орядиным и мной! Он будет молчать, а я тоже не открою уст. Теперь мне ясно его странное поведение, но ясно и то, как неправильно понимала меня пани Марко, которая заботилась о его и о моём счастье! Я колеблюсь между обоими, а не принадлежу ни одному. Почему всё было таким безрадостным, незавершённым? А это чувство одиночества — ух, как оно меня давило!
Я начала нервно тереть руки и ходить по комнате. Это я делала почти бессознательно всегда, когда меня охватывала тоска или беспокойство.
Было ли всё это следствием моего способа думать, или потому, что я жила одна и была незамужней? Марко столько раз говорила, что мужчина и женщина должны идти вместе, что одно дополняет другое — действительно ли это так? Мне вспоминаются рассуждения молодой художницы, которая всё время говорит, что мужчина с необычными умственными способностями не должен ни за что в мире связывать себя с другим существом; что он должен развиваться сам, без влияния этой второй личности, чтобы не поддаться со временем, не стать рабом этого влияния, и жить одному, чтобы не потерять своего истинного характера.
Не знаю, на чьей стороне правда, но ясно чувствую, что одно станет для меня спасением, а это работа! Слава тебе, боже, что она остаётся у меня и что я могу в ней искать счастья. Когда я погружаюсь в неё всей душой, тогда все, кто нарушает мой покой, отходят от меня далеко-далеко, и я не чувствую себя ни одинокой, ни ненужной, но, наоборот, ощущаю себя сильной, самосознательной, спокойной...
Здесь кончается дневник Наталки.
XIV
Три недели спустя румынка появилась с Орядиным в театре в ложе. Увидев где-то среди зрителей Оксану и Наталку, она наклонилась к Орядину и прошептала:
— Значит, она здесь; всё-таки послушала и пришла. Знаете, она, собственно, очень красивая и могла бы мужчинам очень нравиться.
По его лицу пробежала вспышка.
— Ну да, — ответил он смущённо, словно пойманный на запрещённом поступке.
— Вы знаете, о ком я говорю? — спросила она.
— О Верковичевне.
— Так вы следили за ней? — почти воскликнула она вслух.
— Но ведь мы, очевидно, в одну и ту же минуту заметили её... по волосам! — ответил он с нажимом и холодно. — Ведь её волосы должны бросаться в глаза!
Ей показалось, что в его голосе в последних словах скрывалась злость, и это её успокоило.
— Но она не выйдет замуж, Василий!
— Нет, — ответил сухо.
— А знаете, почему?
— Почему?
— Во-первых, потому что держится так гордо, будто происходит прямо из княжеского рода, а во-вторых, она совсем бедна, а к тому же какая-то компаньонка.
— О, это не помешало бы ей, что она компаньонка, — заметил он.
— Не помешало бы, если бы не была, как я говорю, такой гордой; впрочем, нет, подумайте только, компаньонка!
— Но ведь она теперь не компаньонка, она и не была ею по призванию, и давно уже не была. Её нельзя даже трактовать как таковую, и я убеждён, что у покойной Марко она не была простой, будничной спутницей.
— Так теперь она гувернантка и учит чужих детей за деньги…
— Потому что не хочет сидеть на милости у своих родственников.
— Думаете? Ха-ха! Просто играет в гордую. Я её уже поняла.
— В самом деле?
— В самом деле, и потому не выйдет замуж. Представьте себе: у нас недолго жил брат моего мужа, молодой, живой, пре



