воей комнаты. Несмелым шагом я подходила к дому. Я знала, что люди на веранде уже издали должны были заметить меня; ведь я проходила через цветник, который красовался перед их глазами, и не могла остаться незамеченной.
— Идите, Наталия, идите же наконец! — с нетерпеливой радостью звала пани Марко, когда я подошла уже к ступенькам веранды. — Где вы так долго задержались? Я уж вот-вот готова была рассердиться на вас. Посылала за вами к Оксане, потому что вы сказали мне, что идёте к ней... Ах, вы большая хитрунья! — добавила она как бы серьёзно и, улыбаясь, погрозила пальцем. — Вы, верно, по своему обычаю боялись мне в чём-нибудь помешать, например сегодня при встрече с моим дорогим сыном. Я вас хорошо знаю! — И, обращаясь к молодому человеку, который сидел возле неё и умолк, увидев меня, добавила: — Это та самая, Иван, о которой я тебе писала. Она скрашивает мне дни, живёт со мной в этой тишине и терпеливо сносит все мои прихоти. Это она, Наталия Верковичевна!
Поражённая искренними словами пани Марко, я устыдилась своих прежних мыслей и недавно испытанной зависти. Смущённая и немного растерянная, я остановилась на веранде и почти не знала, как заговорить. Так же была я и очень удивлена. Передо мной стоял совсем другой человек, чем я его себе доселе представляла. Ничего героического не было в нём: ростом чуть ли не ниже меня, лицом почти некрасив, загорелый, тёмно-русый, в очках перед светлыми, проницательными глазами, которые теперь с холодным любопытством смотрели на меня.
— Рад познакомиться с вами, — произнёс он ровным, звучным голосом, — тем более, что чувствую себя вашим должником. Мама много хорошего писала мне о вас. — И с этими словами подал руку, нет, не руку, а два пальца. Я едва дотронулась до них, слегка склонившись, и затем удалилась в свою комнату. Вот и вся наша беседа на сегодня. Когда я, вновь позванная паней Марко, пришла во второй раз к ним на веранду, он продолжал что-то рассказывать матери и как будто не замечал меня. И было же ему о чём рассказывать: он столько путешествовал по миру, бывал каждую пору в других странах, видел так много, что мог рассказывать, словно "по книге". Ведь ради познания мира он вступил в морскую службу. Я сидела недалеко от них молча, слушала и всматривалась в него. В нём чувствовалось славянское происхождение, хоть он показался мне очень онемеченным. Говорил прекрасно на немецком языке и с очевидным удовольствием; в его движениях чувствовалась уверенность, а в речи — широкий кругозор. Мне невольно вспомнилось замечание Оксаны, что он "европеец" и что ему совершенно безразлично, к какой нации он принадлежит. Из его рассказа я догадывалась, что он демократ, хотя с другой стороны в нём пробивался какой-то аристократизм, который заранее оберегает себя от всякого родства с тем, что называют "плебейством", сторонится его и в мыслях, и в поступках.
Я сравнила его с Орядином, и он показался мне его полнейшей противоположностью. Орядин был внешне красив, почти великолепен, а этот почти некрасив. Орядин был интересен своей непостоянностью, своей горячей, лишь частично сдержанной натурой, а этот — своей тонкостью и в движениях, и в мыслях, своей мягкой уверенностью.
Время от времени его ясный, быстрый взгляд задерживался на мне, словно его слова предназначались и для меня, но я знала, что они не были сказаны именно мне, я это чувствовала. Его сущность была мне так чужда, так далека всему, чем я жила и чем была насквозь проникнута, что меня вновь обволакивало чувство одиночества, и я невольно мысленно обращалась к Орядину. Он другой, он чем-то так близок ко мне, чем-то сродни мне, чем-то так хорошо, хорошо знаком! Почему он прогневался? Какое зло я ему сделала? Зачем хочет меня унизить? Ведь мы дети одной матери, наша судьба с малых лет почти одинакова! Если бы он знал, какая я одинокая, как жажду иной раз сильной опоры, он бы устыдился своего поведения...
В тот вечер я чувствовала себя очень несчастной. Пани Марко почти не замечала меня, а я всеми силами старалась не привлекать ни её, ни его внимания. Она, счастливая возвращением сына, говорила снова и снова, что он "вылитый отец", смотрела на него влажными глазами, гладила его по лицу, по волосам, словно маленького ребёнка, а он, растроганный этой любовью и почти смущённый, благодарно целовал руку, что вела его с самых юных лет и оберегала от зла и бед, как родная мать.
— Ты никогда не причинял мне огорчений, — слышала я, как она нежно говорила ему, — совсем как твой дорогой отец. Ты будешь когда-нибудь таким же добрым мужем, как он, таким же верным... не правда ли, мой милый, милый сын?..
— Что я люблю, люблю уже навеки, — ответил он ей вполголоса словами поэта Гейне... И эти слова глубоко запали мне в память. Прекрасно!
* * *
Сначала он держался от меня в стороне, словно боялся с моей стороны какого-либо посягательства, а я, гордая, робкая, впечатлительная, смотрела на него и вела себя так же, что даже смешно было. На его вопросы отвечала коротко и холодно, возможности остаться с ним наедине хоть на короткое время избегала тревожно, а если не могла этого избежать, то сидела молча, с опущенными ресницами, и никогда не начинала разговор первой. "Я не забываю, что я всего лишь компаньонка! — говорил ему мой взгляд. — Не забываю, не бойтесь! Я не подойду к вам ни на шаг, ни одной мыслью, я не из тех, от которых нужно убегать!"
Понимал ли он меня?
Не знаю.
Позднее, то есть когда прошла первая неделя, он стал другим. Сам заводил разговор, охотно оставался в моём обществе, а иногда почти силой удерживал различными вопросами, когда я не хотела с ним долго беседовать. Обычно начинал разговор с расспросов о жизни и привычках своей матери или о её занятиях, затем переходил на мои занятия, мои увлечения... о том, что меня больше всего занимало: о музыке, литературе, о моих знакомых. Расспрашивая о знакомых, смотрел на меня долгим, полным взглядом. Я отвечала коротко, тщательно, словно обязана была так отвечать; впрочем, у него был странный и только ему свойственный способ спрашивать. Делал он это так мягко, так спокойно, словно перед ним не "компаньонка", а какая-то пугливая, чудная пташка, готовая каждую минуту ускользнуть и не вернуться. "Вот потому он и врач, — думала я, — привык с разными людьми подбирать разные подходы".
Иногда, когда я молча и беззвучно ходила по дому, то убирая что-нибудь, то поливая цветы, то переходя за чем-то через все комнаты, он неотрывно следил за мной взглядом. Сначала я боялась этих проницательных любопытных взглядов из-за очков, но со временем привыкла к ним, и они уже не казались мне такими острыми, тем более что я убедилась, что он насквозь мягкий человек.
Однажды в нашем саду работало больше рабочих: копали пруд. Он сам наблюдал за работой, с утра до вечера неутомимо ходил возле них, рассказывая бог знает что, объясняя и обучая их разным им неизвестным вещам. Узнав при этом случае, что у одного из них ребёнок давно болеет, он зашёл туда, чтобы убедиться лично во всём. Одному из рабочих он добился просьбы, чтобы его старого немощного отца приняли в дом для бедных, а другому выбил месячное пособие. Этот был уже старый человек, происходил из некогда знатной семьи и всегда летом сторожил наш сад.
— Придётся со старухой просто с голоду погибнуть, когда сил в руках не останется, — говорил он прежде, — потому что просить милостыню я не привык с молодости и в старости не смогу.
Мы бы обо всём этом и не знали, если бы старик не рассказал нам этого, а мать выздоровевшего ребёнка не пришла поблагодарить за добрый поступок и денежную помощь, которую получила от него. Его тогда не было дома, однако пани Марко пообещала бедной, что передаст сыну слова благодарности... Когда он вернулся и она всё подробно пересказала ему, он вспыхнул, словно его окатили кипятком. "И не было что упоминать, да ещё это", — ответил он. А увидев случайно и меня, нахмурил брови, схватил шляпу и снова куда-то вышел.
Через три недели мы уже стали вполне добрыми товарищами. Я научилась понимать его мягкое, но по отношению ко мне почти строгое поведение, а он, узнав мою чувствительную, пугливую натуру, обращался со мной нежно, осторожно, словно с мотыльком.
— Вы боялись меня сначала, сторонитесь меня, — сказал он мне однажды, когда мы сидели как-то в комнате: я за какой-то "срочной" работой для пани Марко, а он с газетой в руках, читая вслух, что интереснее.
— Боялась.
— Почему? — Его ясный полный взгляд остановился на мне с ожиданием.
Сначала я колебалась рассказать ему, что меня от него отталкивало, но наконец сказала. А именно: мне казалось, что он боится меня, как будто пренебрегает мной за то, что я всего лишь "компаньонка"! Он казался мне высокомерным и слишком критически настроенным; я чувствовала себя рядом с ним подавленной, боялась и того, что он так много знал и видел. (Здесь он весело улыбнулся). Мне постоянно мерещилось, что в глубине своего сердца он насмехается надо мной и над тем, что для меня было самым святым.
Он спокойно слушал мои слова, словно ждал ещё дальнейших и дальнейших объяснений, а наконец сказал так же спокойно, почти равнодушно:
— Это правда, я действительно избегал вас. Во мне есть какая-то особенная и непреодолимая антипатия ко всем компаньонкам, гувернанткам, учительницам и подобным существам. Почему — сам не знаю. Может быть потому, что они напоминают мне тех, кто хотят tout prix [87] стоять "сами". Мне часто доводилось встречаться с недоучившимися эмансипатками, а те так мне опротивели своим "женским вопросом" и разговорами о равноправии, что я их никогда не могу выносить. Не думайте, — добавил он серьёзно, — что я принадлежу к тем, кто молятся на непросвещённую женщину, чей идеал или молодая невежественная наивная девушка, или замужняя женщина с огромным белым передником и связкой ключей у пояса. Я знаю, что вызвало женское движение, так же как и то, что вызвало социализм и другие явления в обществе. Я знаю, что они и вправе добиваться всего того, чего собственно добиваются; я уверен, что они добьются когда-нибудь своих желаний; только, видите ли, я не могу вполне согласиться с тем, чтобы женщину рассматривали лишь как человека, как это собственно делают защитники женского пола, а не также как женщину.
— Так у вас женщина не то же самое, что человек-мужчина?
— Разве словом "человек" называют только мужчину?
— Нет, однако его жизнь более обеспечена, чем женская.
— То своей дорогой; но было бы лучше, если бы со сменой обстоятельств не меняли и женщины своего х...



