Он старается изо всех сил прогнать эти мысли. Идя медленно тропинкой между шахтами, проходя мимо рипников и евреев, которые с почтением кланяются «такому великому пану из нашей веры», — он изо всех сил старается заняться счётами, деловыми расчётами. Вот последние недели шахты принесли ему на 20 тысяч дохода меньше, чем обычно, — в кассе начинает ощущаться недобор, — рабочие стоят дорого, ведь началась сенокосная пора, а тут ещё контракты с разными фирмами на исходе. Правда, при должном напряжении можно восполнить убытки — нужно лишь нанять больше рабочих и снова открыть две шахты, которые недавно пришлось закрыть из-за нехватки людей. Но это тоже риск. А вдруг в шахте покажется водяная жила — а это легко может случиться, уже кое-где вода проступает в штольнях. Тогда вся работа пропадёт, а чтобы откачать воду — понадобится время. На нефть рассчитывать нечего: источники почти иссякли, да и сама она не окупается, не выдерживает конкуренции с заграничной. Беда! Вот если бы сейчас наткнуться на хорошую жилу земного воска — это бы как раз помогло! Но тут Герман остановился. Его уже неделю преследует мысль, что удача отворачивается от него, а теперь он опять просит удачи — на жилу воска! Пустая просьба! Жилу он не найдёт, недобор будет расти, вода зальёт шахты, контракт сорвётся, всё, что он годами с таким трудом, мукой, работой и лихорадкой собирал и накапливал, — всё исчезнет, рассыплется, развеется, как пыль на ветру, потому что удача отвернулась от него! Да, она отвернулась — он в этом абсолютно убеждён. Он знает по опыту, что пока человеку везёт, тело его сильное, как железо, нервы крепкие, как сталь, мысль ясна и уверена в себе — тогда он весь как сверкающая стрела, выпущенная из лука, летящая с посвистом прямо к цели. Герман был когда-то — совсем недавно — такой стрелой! А теперь уже нет! Теперь он раздражён, надломлен, теперь тревога гложет его сердце, травит силы, путает мысли, — теперь счастье оставило его, отвернулось!
Такие мрачные мысли носились в голове Германа. Он и не заметил, как подошёл к своей первой шахте. Загон из досок и тёсанных кольев раскинулся над ямой, как серый цыганский шатёр, — внутри было грязно и душно, хотя загон никогда не закрывался. Всякого, кто входил в него снаружи, сразу ослеплял полумрак; только со временем можно было привыкнуть и разглядеть, что там внутри. Герман вошёл.
Рипники только что пообедали и брались за работу. Их было четверо, все молодые парни. Один давно уже стоял у млинка и качал свежий воздух в шахту. Пока это не сделаешь — нельзя спускаться вниз. Двое других готовили третьего, который должен был спускаться. Они обвязывали его ремнями подмышками и прикрепили их к стальной лебёдке. Парень, таким образом снаряжённый, стоял над ямой, молча.
— Ну что, можно уже спускать? — сказал один из тех, кто его снаряжал. — Ну-ка, Микола, подай ему кайло и фонарь, — быстрее, родимый.
— Ну-ну, не торопись, ещё до вечера времени полно, — ответил тот, что был у млинка. На эти слова как раз подошёл Герман.
— Так, так! Время есть! Валяйтесь себе не спеша! — закричал он сердито. — Уже второй час, а ты всё наверху?
Рипники не испугались, не прервали работу при его появлении, ни один даже не взглянул на него. Микола спокойно складывал кайло и мотыгу в жестяное ведро, прикреплённое к концу каната; Семен продолжал качать воздух, покачиваясь из стороны в сторону, словно пьяный, а Стефан закрепил шнур на пружине с колокольчиком, потом зажёг фонарь и подал его Гриню.
— Почему не работаете быстрее? — снова крикнул Герман, разъярённый этим деревянным спокойствием рипников.
— Работаем, как можем! — ответил Семен. — Нельзя же его спускать в духоту! Сами знаете — восемьдесят саженей — не шутка!
— Ну, Гриню, бери фонарь да спускайся с богом, — сказал Стефан.
Гринь взял фонарь, поставил одну ногу в ведро и схватился рукой за канат. Стефан и Микола встали к вороту. Медленно он начал вращаться, и канат, как красная змея, начал разматываться с вала. Гринь ещё стоял на краю ямы. На его лице, сквозь толстый слой глины и нефтяного налёта, можно было разглядеть тревогу, волнение, внутреннюю борьбу. В голове мелькнула мысль о доме, о старой матери, которая завтра, в воскресенье, ждёт его на обед. А перед ним — эта глубокая, 80-сажневая пропасть, грязная, вонючая, тесная, как сама жизнь в нужде. А внизу — сколько невидимых сил подстерегает! Кто знает, не вытащат ли через час-два его товарищи холодный труп? Кто знает, кто знает!.. Дрожь прошла по телу, когда ведро начало опускаться, когда в лицо дохнул подземный холод. Ему стало так тяжело, как ещё никогда. Вот он, стоя одной ногой в ведре, держась за канат, повис в воздухе и закачался над бездной. А ворот неумолимо вращается, канат медленно скользит с вала, — он тонет, тонет, тихо... У него перехватывает дыхание, дрожащим голосом он кричит напоследок обычный горняцкий возглас:
— Glück auf!
— Glück auf! — отзываются в глухой тишине три голоса, — нет, не три! И четвёртый, неуверенный, приглушённый голос Германа тоже повторил:
— Glück auf!
— Иди с богом! — добавил Микола, и ведро исчезло в темноте. Гринь утонул в чёрной бездне.
В загоне — тишина. Ни один голос не нарушает молчания. Все молча работают. Колёса, смазанные нефтью, крутятся беззвучно, как тени в сумерках. Канат тихо скользит и колышется. Всем как-то тяжело, как на похоронах, когда опускают гроб в могилу. Странно! Каждый день кто-то из них спускается в шахту, — и каждый раз то же самое тягостное, удушающее чувство сдавливает душу, каждый день возвращается мысль: «Вот мы опускаем в могилу живого человека!»
Герман стоял и смотрел, смотрел — и молчал. Он сам не знал, что с ним происходит. С какой внимательностью, с какой напряжённостью следил он сегодня за выражениями лиц этих рипников, особенно — того, кто исчез внизу, этого «живого похороненного»! И удивительно! Те же чувства, что шевелились в них, вызывали у них дрожь, вздохи, тревогу, — те же бушевали и в груди Германа, но как сильно, как страшно! Всё то, что мельком пронеслось через мысли Гриня, когда он стоял над шахтой, всё это проходило теперь и через голову Германа — но как ярко, как живо, как нестерпимо тяжело! В его воображении вставали не один, а тысячи образов нужды, отчаяния, нищеты — и все они сливались в одно бурлящее море, в одну жуткую бездну бедности, в которой гремели и стонали какие-то смешанные, глубинные голоса. Этих голосов он не мог разобрать, хоть и чувствовал — это что-то ужасное. Он стоял в углу загона, неподвижный, холодный, стараясь отогнать страшные видения. Он широко распахнул глаза, чтобы вид реальности прогнал наваждение. Но и реальность не могла его утешить, не могла успокоить. Потому что, может быть, его видения — это и есть та самая реальность, только ярче, только фантазией вознесённая на более высокую ступень?
— Glück auf! Glück auf! — бессмысленно твердил он. — Дай вам бог удачи, раз нам она не выпала! Дай вам бог удачи, бо мы страдали от нищеты, мучились всю жизнь! Дай вам бог!..
— Кому? Ну, кому же, как не нам — нам, Гольдкремерам, нам, кто может спокойно стоять и смотреть на вращение ворота, на скольжение и колыхание каната, кто может спокойно подгонять этих людей к работе, спокойно слушать их страшный, пронзающий возглас: Glück auf!..
Герман вышел из загона, не сказав рипникам ни слова. Солнечный свет снаружи немного успокоил его, приглушил бурю мыслей. Он пошёл дальше осматривать шахты и по дороге старался как можно больше набраться спокойствия и твёрдости. Он твердил себе: «Собственно, что тут такого? Парень лезет в шахту — ну и получает за это деньги, целый гульден! Не хочет — не лезет, его никто не заставляет. А если там что… э-э… случится… ну, так за это я не могу отвечать. Я делаю всё возможное для их безопасности. Сколько мне обходятся эти загоны, млинки, лампы новой конструкции! Что мне могут предъявить? А если я за свои деньги хочу добросовестной работы — это вполне естественно. Значит, у меня нет ничего на совести, мне нечего переживать! И думать об этом не стоит!..»
Так рассуждал Герман, уговаривая ту невидимую силу, что сегодня пробудилась в нём и рушила все его расчёты, тревожила весь его покой. И действительно, будто по его приказу, она затихла. Герман стал спокоен, даже как-то бодр и доволен, словно после болезни. Только изредка лёгкая дрожь в мышцах напоминала, что страшная, враждебная сила внутри не умерла, и что малейшее потрясение способно снова её разбудить.
Он подошёл ко второй шахте в весёлом настроении. Ему захотелось застать рипников врасплох, незаметно, чтобы проверить, как они работают. Он знал, что сейчас его надсмотрщика у этой шахты нет, и потому легко будет выяснить, стоят ли эти люди тех денег, что получают. Он подошёл к дощатым стенам загона, ступая бесшумно по мягкой глине, и заглянул через выбитую щель внутрь. Такой способ надзора был у него не в новинку, и почти все рабочие знали об этом, ведь при расчёте Герман часто удерживал с них четверть заработка, говоря: «А, ты всю неделю дурью маешься, только ходишь возле шахты, как глиняный, а теперь пришёл за деньгами!» А если бедный рипник начинал возражать или клясться, Герман наливался кровью, как индюк, грозил жандармами и приказывал надсмотрщику немедленно вышвырнуть его за дверь.
Герман заглянул через щель в загон. Как раз напротив него был вход, через который внутрь проникал немного света, отражённого от соседнего загона, — потому Герман легко мог разглядеть, что происходит. Двое парней стояли у ворота, но не крутили — видно было, что только что спустили кого-то вниз и ждали звонка, чтобы тянуть ведро с воском. Только третий, у млинка, не переставая вращал ручку, покачиваясь, как будто и сам стал машиной. А у входа сидел малый грязный мальчишка — «лип’яр», который обычно выбирал из глины мелкие куски земного воска. Сейчас, не имея работы, он дремал, прислонившись спиной к стене; его худые, грязные руки бессильно висели по бокам, а ладони лежали в глине.
Звонка не слышно — рабочие разговаривают.
— Слушай, чего это сегодня сын нашего пана так задохнувшись бежал к отцу? Прямо как будто за ним кто гнался!..
— А что, — наверняка денег надо! Эй, это тебе, брат, такой урви́тель, не дай бог, сохрани нас!



