И они уже было как следует настроили свою лиру. Лира начала подыгрывать. И тут вдруг снова зазвенело в прихожей.
— Ей-богу, это прибежала какая-нибудь из моих тётушек! — сказала Настуся. — Или тётка Маня, или тётка Софа, а может, и обе вместе, потому что кто-то очень сильно дёрнул за шнурок, как дёргают только они. Если сейчас начнёт стучать в дверь зонтиком или лупить кулаком, а может, и коленом, то это уж наверняка они, мои полицейские. Это твоя тётка уже подала им весть, где это я нахожусь.
— Я велел Гаврилу никому не отворять, — тихо отозвался Павлусь.
— И хорошо сделал, — прошептала Настуся.
В прихожей и в самом деле звенел звонок, будто взбесился, будто его кто-то колотил дубинкой, а он визжал что было силы. Потом застучало в дверь, словно кто-то толкал её палкой, а затем загремело кулаком.
— Это какая-то тётка добивается до твоих покоев. Это они уже разузнали и хотят спасать меня от какой-то напасти да соблазна. Как лупит! Это уж, видно, колотит не кулаками, а коленями. Пусть там бесятся! Пусть немного побрыкаются, так им на голову легче будет, — шептала Настуся.
Она встала, отворила дверь, стала в дверях, высунула язык в прихожую, а потом «показала редьку» тёткам, положив палец на палец крест-накрест и строгая пальцем, будто редьку.
Тётки долго стучали и дёргали дверь, так что замок и засов звенели, а потом и перестали. В покоях снова стало тихо, как в улье. Гаврило затаился где-то в уголке и будто на это время замер.
— Тётки считают меня сумасшедшей, — сказала Настуся, ныряя в мягкое кресло. — Пусть себе так думают. На здоровьице им! Мне до этого и дела нет! Но меня берёт злость, что они вмешиваются и суются не в своё дело.
Уже смеркалось. На дворе темнело. По углам комнаты стали чёрными столбами тени. Высокие зеркала на мраморных консолях будто тонули в меланхолическом сумраке. Широкие блестящие золочёные рамы картин и портретов будто припали густой пылью. Три немалых старых портрета каких-то казацких полковников, Павлусевых предков, в старинных тёмных рамах будто затянулись чёрной паутиной. В камине догорали поленья и трут и едва тлели в пепле. Жар мерцал и время от времени вспыхивал на головешках.
— Вот уже смеркается ваш день и светает моё утро, — сказал Павлусь Малинка. — И зачем только бог сотворил тот непоэтичный день, какое-то скверное солнце? Моё утро как раз теперь и начинается. Это моё время поэзии, забав и веселья. Самое время заключить нам вечный союз любви. Настаёт поэтический час! Час мечтаний!
— И правда мечтательный час! — сказала Настуся, приблизившись к Павлусю и взяв его будто за мраморную холодную руку. — Обменяемся сердцами, мой сизый голубок!
— Подожди немного! Пусть как следует рассветёт ночь. Пусть хорошенько рассветёт на дворе мой чёрный поэтический день и высыплют на небе звёзды. Я искренний декадент по своей природной натуре и, верно, таким и родился, и крестился. Я люблю ночь и ненавижу день, и не люблю солнца, как не любит его никакая ночная птица. Ночью у меня сильнее и лучше играет воображение; мне как-то охотнее играется в карты, пьётся вино, сыплются шутки. Ночью и сигара будто вкуснее, и девичья красота лучше, туманнее и влажнее, и любовь слаще. Сколько поэзии в хорошей ночи!
— Твоя правда, мой любимый! И в самом деле и музыка, и пение ночью какие-то поэтичнее и слаще, и танцы на балах ночью буйнее, словно поэтическая вьюга и метель летом на вершинах Монблана. Ночь — это поэтичная мечтательная ведьма верхом на золотой кочерге с бриллиантовой метлой в руках. Я готова хоть сейчас перейти в твою веру — пристать к твоим привычкам. Мне уже день опротивел и солнце осточертело. Мне уже всё на свете осточертело. Ещё в шестнадцать лет мне опротивели танцы и балы, в восемнадцать мне уже надоели комплименты щёголей и их глупое приставучее ухаживание, надоели сами щёголи, а в двадцать мне уже осточертели Париж, Рим и Ницца, как и наш Киев.
— Мои обеды глубокой ночью, а ужин на рассвете, а завтрак только к вечеру, — мрачно отозвался Павлусь. — Так бывает у оперных артистов и у нас, потому что и мы ведь артисты своего искусства, — сказал Павлусь.
— А ведь и правда, я великая артистка душой, я большая эстетка! Как я люблю всё красивое, всё прекрасное! Как я люблю всякое искусство! Музыка и пение — это дыхание моей души; живопись, картины — это зрение моих глаз. Я давно бы пошла на сцену, да моя покойная мама воспротивилась и закляла меня, чтобы я не была на сцене, — сказала Настуся.
— Вот уже и вечереет темнота. Самое время совершить наш обряд поэтических обручений. Замешкаемся, заболтаемся, и ещё померкнет наша поэтическая ночь, глянет противное солнце, и чары исчезнут… А я теперь весь в чарах и в мечтах по самую шею! Уже с головой нырнул в чары!
— И я, сердечко, как только переступила через твой порог, порог моего счастья, моей любви, так сразу стала по колени в чарах, словно по колени в густой пшенице. Уже слышу — духи шёпотом шепчут мне из твоего камина, что-то бормочут в кочерге у камина…
Он поднялся и стал величавый, как золотой идол Ваала. Она стояла сияющая, будто золотая ведьма на стеклянном Броккене. Оба они были в чарах любви, словно в золотых ризах.
— Ты золотая Афродита в моём храме любви. Я заколю себя, пронжу своё сердце и сожгу себя в костре жертвоприношения ради тебя, моя богиня! — эффектно воскликнул Павлусь.
— Ты пышный Зевес моих мечтаний, Зевес Олимпийский, весь из слоновой кости, окутанный через могучее плечо золотой мантией! Ты огненный Молох, потому что твой огонь вот-вот поглотит меня. Ты Молох, а я твоя жертва. Так жги же меня на поэтическом костре любви! Скорее бросай в костёр хрустальный трут и мечтательные сухие щепки! Огненная средневековая поэма!
— Средневековая поэма! Пышная, благоухающая поэма! — горячо сказал Павлусь. — Может ли быть что лучше средневековой поэмы любви? Я чувствую над нами дыхание средних веков: вот рыцарь играет на бандуре, дама его сердца выходит на замковую высокую башню, на высокий воздушный балкон…
— Музыка ангелов в небе! Небесные мелодии мечтаний, мечтаний любви!..
— Она стоит высоко в воздухе. Он парит орлом на облаках грёз со сладкозвучной бандурой в руках. Горят города, полыхают сёла. Дым клубами вьётся, валит. Огромные армии, закованные в блестящие кольчуги, прикрытые золотыми шлемами, движутся, словно несметные татарские орды. Армии рушат твердыни, разоряют замки, башни и стены. Люди стонут, охают. А из замков, с высоких башен, будто из самих облаков, льётся тихая нежная музыка, мелодичная песня, высокая поэзия, летят с дыханием ветра высокие небесные мелодии…
— Правда, хорошо! И страшно, и прекрасно! Великолепная поэзия! — твердил Павлусь.
— Ой, как хорошо! Ой, какая же это высокая поэзия! Какие тогда были поэтичные наслаждения! Если бы я жила тогда, за мной не гонялась бы по пятам гадкая, зубастая, трескучая да курносая скука повсюду. Пышно! Прекрасно! И страшно, и прекрасно! Сколько поэзии!.. — едва не визжала Настуся.
— Мы установим союз наших душ, — сказал Павлусь, — обменяемся сердцами среди рыцарской поэзии, в чаде умершей поэзии, среди умерших поэтических душ, умерших мечтаний, умерших, но не похороненных на кладбище, не зарытых в сырую землю, потому что… они и доныне живут в нас… Ага, живут?
— Я чувствую, будто они и доныне живут в наших душах, — сказала Настуся. — Садись за рояль и играй! Вызови мелодиями прошлое! Вызови чарами музыки древние чары! Вызови символический облик средних веков! Ты сам волшебник. Ты сотворишь это волшебство!
Он в одно мгновение бросился к роялю, которого настройщик, может, уже лет десять не настраивал, и ударил по клавишам. Тронутые клавиши прогнулись под его тонкими, будто когтистыми, пальцами. Струны, словно перепуганные в своём десятилетнем покое и сне, зазвенели, зашипели, какая врозь, какая в сторону. Рояль загрохотал, застучал, словно пушки Валленштейна. Настуся увидела на столике груду газет, кинулась к столику с грацией настоящей парижанки, побежала, словно лёгкая серна проскакала через комнату, схватила здоровенный ворох газет, развернула большие листы и стала швырять их в камин на тлеющие головешки. Бумага занялась и вспыхнула. Она будто играла в какую-то игрушку, очень интересную и новую, хватала листы, мяла их в руках и охапками бросала в камин на жар. Пламя вспыхнуло и рвануло из камина в комнату, лизнуло красными языками высоко вверх по дымоходу. Дым клубами пополз под потолком, покатился по стенам, по казацким полковникам. А она всё будто шаля, подбрасывала этот сухой трут, будто играла, словно маленькая озорная школьница. Красный свет замигал по стенам, задрожал на золочёных рамах. Тёмные головы казацких предков выглядывали из дыма, словно из облаков.
— Правда, это пламя очень удачно и символически напоминает средневековые пожары, — сказала Настуся. — И страшно, и прекрасно: и пламя пожара, и дым, и гарь, и мелодии арф да бубнов, и грохот пушек. Ой хорошо!.. Ой как весело!..
И Настусе казалось, что она либо играет в какие-то необычные куклы, либо выступает на сцене в каком-то очень странном спектакле.
— Вот теперь мои мечты в тебе, твои мечты во мне! Теперь обменяемся сердцами, — безумно вскрикнул он, прыгнув от рояля к ней, словно тигр лёгким и грациозным скачком из-за пальмовых кустов. — На ножа! Распори мне грудь, вырежь моё сердце. Я распорю тебе грудь и вырежу твоё сердце. Ты вложишь своё сердце мне в грудь, я вложу своё живое сердце в твою живую грудь. И мы почувствуем поэтическую горячую и тонкую мечтательную любовь средних веков, упоение рыцарей и их дам сердца! Мы почувствуем любовь и упоение всех веков, и любовь Зевеса с Герой, и Геркулеса с Венерой, и Ромео с Джульеттой!
Старый Павлусев лакей Гаврило, почуяв из своей комнаты дым, приоткрыл дверь и заглянул. Подумав, что в камине загорелась сажа, он схватил ведро воды и прибежал тушить пожар.
— Ты чего, Гаврило! Пошёл вон и закрой дверь! Ты что, с ума сошёл, что ли?
— Я думал, что вы, шаля, пожар устроили, вот и прибежал тушить. Ой господи! Ещё спалят отцовский дом и всё хозяйство!
— Иди себе и не показывайся сюда на глаза! — крикнул Павлусь.
— Ой как хорошо! Так это мы и вправду загребём себе любовь всех веков и народов? Сколько любви! ой-ой-ой! Сколько вздохов наслаждения! Поднимется буря и вихрь от одних только вздохов любви! Какая величественность! — сказала она.
— Любовь всех богов и богинь от Ваала и Молоха и до киевских ведьм на Лысой горе.


