А люди! Ты только глянь! Все до единого ходят вверх ногами! Ходят на руках и торчат ногами кверху. Как чудно дрыгают ногами, словно лягушки, когда ныряют на дно. Ой смешно! Хи-хи-хи!
И Павлусь хохотал неистово, так что у него аж дух захватывало.
— А вон, ты только глянь! Люди понаехали на торжок на красных коровах да на зелёных конях. Как красиво, как дивно!
— Нет, сердце, то не коровы. То они поприезжали на допотопных мамонтах да мастодонтах. Вот это здесь здоровенная скотина! — сказал Павлусь.
— А вон я вижу какие-то огромные ворота, разукрашенные будто золотом. А за воротами какие-то пышные дворцы, покрытые золотом, а поверх них золотые купола так и сияют, — сказала Настуся.
— И я вижу это диво. Это, верно, дворец Будды. Это мы уже без помехи летим к нему с поклоном. Это он здесь пребывает. Пышное жилище назначил нам Будда за нашу великую любовь, где мы без помехи, без преград будем любить друг друга вечно.
И они оба разглядывали, блаженствовали и были очень, очень счастливы…
— Вот и ворота уже отворились. Вон кто-то вышел нам навстречу, — сказала Настуся.
— Хоть бы нам сейчас дали тут пообедать, потому что я уже есть хочу, аж кожа шелушится. Как мы ехали на мамонтах от Лысой горы ещё на зем-ле, то я отковырнул кусок сырой тыквы да и съел, а потом проглотил штуки две сырые картофелины, да ещё нащупал и поглотил сы-рое сосновое полено. Вот и всё. А дорога была не близкая! — сказал Павлусь.
— А я тогда тайком нащупала кочан капусты да и проглотила сразу, а потом нащупала под собой сырую свёклу и вгрызлась в неё потихоньку, чтобы звёзды не видели и не смеялись надо мной. Но чувствую, что как следует не наелась.
— То мы в небесном просторе ели небесную манну звёзд и свекольную амброзию любви.
— Ты только глянь! Вот мы уже и во дворце. Какие здесь ужасно большие покои, да все в золоте и серебре! Как тут хорошо, как красиво! А люди! Какие тут чудные жильцы! Вон присмотрись! Совсем не такие, как мы. Вон, гляди, снуют из угла в угол в другой огромной палате. У них, как я вижу, нет ни рук, ни ног, а только головы на туловищах. Словно тюлени или моржи встали на хвосты, будто закутанные в белые хламиды. И ходят они хвостами, а может, и не ходят, верно, прыгают на хвостах, как сороки. Как чудно и дивно! А какие у них чу-дные головы! Гляди, гляди! Но тсс! Вон отворились двери. Должно быть, выйдет сам Будда, — сказала Настуся. — Смотри, все как-то засуетились, начали жаться, все притихли. Вот и мы, ничтожные, сподобились-таки узреть самого Будду в его золотом дворце, в его раю.
— А вот выходит сам великий Будда, — сказал Павлусь. — Смотри, какой он величественный дедуган! Борода аж до колен. На нём браминская шёлковая жёлтая хламида, а по хламиде чернеют заплаты: это символ его монашеского смирения и бедности.
— Какой он величественный! И как идёт ему та жёлтая хламида! Какой он величественный и, верно, очень добрый и чувствительный! Всё спрашивает у каждого, как он себя чувствует, как его здоровье? Слышишь?
— Слышу. Он спрашивает у каждого очень ласково, с искренней благосклонностью, а те чего-то важничают да чудно кивают головами. Верно, это у них такая мольба Будде, — сказал Павлусь.
— Тсс! Вот он подходит и к нам, верно, будет спрашивать о нашем путешествии, — сказала Настуся.
— Только, упаси тебя боже, не говори, что мы подкормились в дороге, что ты проглотила кочан капусты, а я съел пять ломтей сырой тыквы да поглотил неварёное сосновое полено. Потому что ты стала болтлива, стала большой вруньей; выйдет как-то не очень деликатно в этих дворцах. Об этом молчи!
— Тсс! Вот он и к нам подходит! Хвала тебе, великий Будда! — крикнула Настуся. — Я знаю твою великую силу! Умоляю тебя, не посылай меня в курицу, а моего Павлуся в петуха! Не хочу я идти и в тёлку, и не посылай моего Павлуся в бычка, потому что нас злые люди зарежут, нарубят из нас толчеников да сеченины и сожрут нас. Пошли меня в кукушку, а моего Павлуся в кукуша. Мы будем вечно по рощам летать и тебе хвалу куковать.
— Тсс, сумасшедшая! Вот наговорила, наплела три мешка гречневой шерсти! Это ты, верно, уже с ума сошла или вовсе рехнулась! Не слушай её, великий, светлый Будда! Она обезумела! — сказал Павлусь.
— А я и не слушаю её, а сперва выслушаю вас, милый красавец! Как ваше здоровьечко? — спросил доктор у Павлуся Малинки.
— Слава богу, аж брыкаюсь, потому что только что корму наелся. Отступись, пожалуйста, а то ещё лягну и тебя, преподобный. Ты думаешь, я не знаю, кто ты? Морочь уже кого поглупее, а не меня. Ты великий Будда! Вот кто ты есть!
— Ой нет! Это не святой Будда. Это какой-то тюремщик хочет мучить меня и моего Павлуся, — отозвалась Настуся.
— Ой горюшко! Тут сразу стало темно, как в тюрьме. Я тебя едва вижу, моя пёстрая Юбочка. "Чад и Пасть! Дышит Чёрное". Настуся, моя Юбка, моё шёлковое Одеяло! где ты? Что-то Чёрное бессильно топчется, клацает зубами, рвёт за руки. Хи-хи-хи! А я смеюсь над тобой. Голубым светом горит моё сердце, светом "нежности" и Одеяла. А мои, взявшись за руки, поют Мысли, лёгкие, гордые. Души наши, золотой Чулок, — теперь с гневным смехом перепрыгивают без помехи через голову Чёрного и летят в вечность, и целуются с Любовью человечности без "отчаяния" с верой в тень наилучшей. "Чёрное" топчется, лютует, царапает руки. Тихо. Мёртво. Одеяло! где ты? Светом гордости горит душа, ароматом тёрна, вековечного страдания пышет моя душа. О! фосфорически светятся — "дукатные" глаза, брызжет пена. Чёрное дунуло, и Стыд явился. Кровь покрывает белые следы зубов. Пасть. Чёрное. Хи-хи-хи!! Чёрное дохнуло, стыд увял. Слышу чьи-то шаги в жилище. Так это, Будда, такие у тебя процентные отношения в среднем в процентах и в нашем заработке за нашу Любовь, за Веру в тебя? Да! Чудесно! Хи-хи-хи! — крикнул Павлусь, мешая всякие языки.
1900 года. Киев.


