• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса

Батьки переводится на русский как «Родители». Страница 4

Мирный Панас

Читать онлайн «Батьки переводится на русский как «Родители».» | Автор «Мирный Панас»

У каждого что-то тяжёлое лежало на сердце, каждый тяготил это в себе, не показывая другому. Наступил снова вечер, а Иосифа как не было, так и нет.

– Что ж это он? в странствия пустился? – сказал отец и вышел со двора.

Старик направился прямо к Ратиевщине. Вернулся он – уже смерклось, совсем стемнело, и застал старую в слезах.

– Чего ты скиглишь? Пойди-ка лучше погляди, всё ли в хате ладно? – окликнул он.

– Ещё что выдумай! – тревожно ответила старая.

– Выдумывай уж ты… Наш учёный, видно, не на добро пустился… Вон ратиёвцы девки не досчитаются.

– Какой девки?

– Какой? Его любезной!..

У старой сердце похолодело; как сидела – так и прикипела к месту.

– Пойди погляди, говорю, всё ли ладно?.. От сундука ключи у тебя?

Старая будто не слышала; сердце её словно кто в тисках давил; слёзы душили.

Онисько грозный-суровый направился во вторую хату…

Прошла минута-другая тяжкого ожидания; не одна, не две слезинки выкатилась из старых материнских глаз… И тут будто из-под земли донёсся до неё глухой Ониськов оклик:

– Евдохо! Евдохо! а иди-ка сюда.

Евдоха, утирая слёзы, поднялась, пошла во вторую хату.

– Глянь! – указал Онисько рукой на сундук, у которого висел вырванный прибой.

Евдоха чуть не упала; вскрикнула, кинулась к сундуку! Яков, услыхав крик старухи, бросился было к ним.

– Тебе чего? – грозно спросил Онисько.

Яков подался назад, а отец ещё и дверь захлопнул перед ним и вернулся к сундуку.

– Деньги все? – будто в чугун ударил Онисько.

Евдоха кинулась к прискринку, где всегда были деньги. Онисько из-за её спины окинул прискринок своим быстрым глазом… в одном месте лежали золотые, в другом белело серебро, в третьем чернела медь.

– А бамажки где? – спросил Онисько.

Рылись-рылись – бамажек нет. Принялись пересчитывать всё. Не досчитались двух золотых, двух серебряных карбованцев и бамажек; всего сотни с лишком не стало.

– Так вот это сын! Вот это любимчик? Лучше б ты малым погиб! – вскрикнул Онисько, отойдя от сундука, и начал мерить шагами хату. Евдоха, склонившись над сундуком, плакала.

– Прочь! – оттолкнул её Онисько; приставил к дырке прибой, ударил его кулаком так, что он больше чем наполовину вошёл в сундук, с грохотом захлопнул крышку, запер замком и ключи бросил на пол к старой, что, согнувшись, разливалась слезами.

Сердце её болело-надрывалось. Её сын, её родное дитя стал вором? Да ещё у кого? Родного отца-матерь обокрал!.. Это плата за науку, за то, что выкормили-вырастили его… Господи! разве ожидала она такого? Она не знает в своём роду никого такого, кто бы хоть крошку хлеба утаил, не то что деньги. А тут деньги, да ещё и немалая сила – сотня рублей… Недаром он такой бледный, такой неспокойный вышел тогда из хаты и направился прямо со двора.

Её сердце ещё тогда заболело-заныло, оно ещё тогда почуяло лихую годину… Что теперь люди, услыхав, скажут? Выучили, раззвонят, себе на голову!.. И на что ему такая сила денег понадобилась?.. Прогуляет-пропьёт с той чёртовой хлёркой! «Мы кровью да потом копейку к копейке собирали, не кому же – им складывали, а он в одну ночь всё спустит… Обошла, причаровала его, бедного, бесова хлёндра… Недаром он иссох так, недаром не ест, не пьёт; как дурной, как очмелённый ходит. Уж как дворка – так добра не жди. От тех дворовых всегда всё лихо встаёт…» – заливалась старая Евдоха горькими да палючими слезами.

Онисько ходил по хате, заложив руки за спину, немой-молчаливый. Он, кажется, не слышал, как убивалась старая, а хоть и слышал, то не обращал на то никакого внимания. Его словно из железа скованное тело дрожало, по лицу пробегали обидчивые полосы; лоб сморщился, брови сдвинулись, а глаза, как ножи против огня, блестели-горели.

Никто в тот вечер не ужинал. Онисько не спал всю ночь, всё ходил по хате, шаркал своими заскорузлыми ногами.

На другой день – то Онисько был серый, а то словно снегом покрылся. А тут ещё хлопоты со свадьбой. Старая должна была уже откладывать.

– Не надо, – сказал Онисько.

В воскресенье поженили Якова. Чужие и родные дивовались, чего Иосифа на свадьбе нет, допытывались у старого, у старой. Онисько будто не слышал, отмалчивался, а Евдоха некоторым пожаловалась на своё несчастье и горько плакала, рассказывая.

Отгуляли свадьбу, молодую привезли к Ониську. Иосифа всё не было. Только молва о нём с каждым днём росла-ширилась, то приносила одно, то приносила другое.

В Чёрном Яру, должно быть, их обвенчали. Свадьба была пышная да шумная; жених и невеста были такие нарядные; старосты в красных шёлковых рушниках разгуливали; водка рекой лилась… Свадьба, должно быть, была несчастливая: на другой день корогва на воротах не развивалась, да и молодых не знать куда делися. Одни говорили, что видели их в Перещепине, другие – в Переволочне, третьим хвалился, должно быть, Иосиф, что подастся на вольные степи в Донщину… Материнское сердце рвалось на кусочки, слушая то про своё дитя; Онисько молчал. Враги Ониськовы говорили: недаром он молчит. Верно, сам Иосифу и денег дал, и надумал удирать… Знает, что Иосифу надо идти в москали, от москалей-то и выкручивает… Хитрый старик!

Ко рожеству пришла новая молва: Иосиф вернулся; нанял где-то на Прилипке кривобокую хатёнку и поселился.

Одна женщина видела их обоих в церкви и рассказывала: исхудал Иосиф, постарел, аж согнулся будто, а она – не сглазить: молодеет да всё толстеет. Хозяин, у кого жили они, расписывал на базаре: не живут они – бедствуют, в хате – нужда да злыдни невылазные. Параске всё равно про то, один Иосиф за всем. Она умеет нарядиться да с кем-нибудь поцокотать, а он – порой и у печи руки свои пачкает, горшки двигая.

Не выдержала мать – люди сказали, что в прилипчанскую церковь они ходят, – в воскресенье собралась Евдоха в церковь. Хотелось ей и невестку увидеть, да не так невестку, как сына, своё дитя. Пошла старая и увидела, как Иосиф истово богу молился, как он иссох-осунулся. Заболело сердце старой… купила свечечку и понесла мимо него. Проходя, она видела, как Параска дёрнула Иосифа за рукав и чуть не на всю церковь сказала: "Гляди, вон твоя мать пошла". В тех словах слышала старая горький укор, насмешку над её горем… Иосиф затрясся, аж в лице переменился и тотчас опустился на колени.

Печальная-невесёлая пришла она домой, мало чего ела, мало чего пила. Вечером пожаловалась старику, что видела сына, и горевала, как он исхудал-постарел.

– Так ему и надо! – сурово ответил Онисько.

Мать – всюду мать. Она уже простила недавнюю его новую вину, она совсем забыла о ней. Она видела своё дитя изнуренное-увядшее – разве от добра вянет оно? У неё сердце кровью обливается, когда подумает она, какое горе, какую нужду да недостачу терпит её Иосиф. Разве для себя они со стариком работали с молодых лет? Разве на лихо она носила, кормила, ночей не досыпала, приглядывая своих сыновей? Яков, слава богу, устроился теперь… И пара как раз по нему пришлась – тихая да работящая, и живут они мирно да счастливо, не знают они ни в чём недостачи, не терпят нужды никакой. Сердце радуется, глядя на их жизнь, как они хлопочут да голубятся. Будут ли у них детки – есть кому присмотреть, есть чем выкормить.

А Иосиф? Как оторванная ветка от родного дерева… Молодой-дурачок, сбился с толку – провинился… Да разве ж то вина такая, что нет ей прощения вовек? Разве он к чужому пошёл брать? Разве не своё он брал? Разве не точит его сердце жалость да досада, что так сделал, против своего рода пошёл? Может, он и вянет оттого? Разве ему не хочется назад повернуться?.. Да ба! Будет, говорят, покаяние, да не будет возвращения. Отчего же так? Каяться никогда не поздно, прощать сам господь учит… И старая начала просить Ониська за сына.

– Разве ещё он не отстрадал своего? – начала она. – Когда б ты видел – не Иосиф, а тень Иосифова осталась теперь от него.

– Хватит!.. цыц!.. – вскрикнул старик. – Ты видишь Якова? видишь его жизнь? Так и радуйся одним.

Евдоха умолкла, поникла. Ни он, ни она всю ту ночь не спали; он молча ворочался с боку на бок, она всё стонала да вздыхала.

У Евдохи после того разговора осталась одна надежда. Отец не отрекался от своего сына… её сердце чует, что когда сын придёт, припадёт к ногам старика, повинится во всём, – отец и простит, и пожалеет. И она начала стороной разузнавать о сыновых намерениях, начала через людей передавать: пусть придёт, повинится. Иосиф не приходил, не показывался. Сколько раз она ходила на базар, чтобы увидеть его – и не видела. Слышала, что он ходил по работам; он – хозяйский сын, как простой наймит, работает на чужих людей… Что хотел стать где-то писарем, да не приняли… Что жена и чуть ли не жалеет его, хоть он её как на руках носит. Люди смеются и с него, и с неё, а он будто и не слышит.

Прошла зима, настала весна. Старик начал новую хату строить для Якова, а про Иосифа – ни слова, словно его нет у него, словно его и не было никогда… Старик всё больше старел, горбатился; чаще жаловался: то то болит, то то мучит; иной раз и целый день проваляется в хате… Чаще и истовее стал богу молиться.

Пока ещё Яков жил через сени, под одной крышей, и Ониську и Евдохе было веселее: оба радовались сыновнему счастью; а как перевели его в новую хату, – такая тоска напала на обоих, что за день один другому слова не скажет… своя хата стала хуже чужой! Так и норовит один перед другим бросить её, уйти куда-нибудь, лишь бы не видеть тех стен, в которых когда-то гудел шумный разговор, слышался весёлый смех, а теперь такая тягучая немота их накрыла. Куда больше идти, как не к сыну? Кого навестить, как не родных? Вот старику понадобилось сверло; своё лежит в кладовой – и пошёл к Якову; пошёл да и сел. Слушает, как хлопочут молодые вдвоём, что то надо сделать, с тем пораньше управиться. Как ласково невестка Настя приветствует его, спрашивает: не съел бы он или того, или другого.

Старику и есть не хочется – а присядет, посидит, послушает их говор. И тут вскоре и старая шкандылит.

– Пошёл да и сел, – ворчит на Ониська, а потом либо кто пришёл, скажет, либо что другое выдумает.

Онисько уйдёт, Евдоха засядет. С Настей она поговорит и про Иосифа, про другую невестку, перескажет ей, что слыхала от людей, и погорюет.

– Почему же они не придут к вам, не покорятся? Отец бы, может, и простил, – говорит Настя.

– Ох ты ж! Такая уж натура запеклая. А может, бог его знает… может, он и хотел бы, да она не пускает. Недобрая она у него, говорят; вертит им во все стороны, а не жалеет…

Только вот так разговорятся, а тут, гляди, и старик через тын зовёт… Одному в своей хате не сидится!

Пойдёт Евдоха, перебросятся словом-другим да и замолкнут надолго оба.

– Зачем ты хоть ту хату выстроил? На что ты сына перевёл – разве ему тесно было с нами? – раз спросила Евдоха Ониська.

– Про то я знаю, – глухо ответил Онисько.

– Что ж ты знаешь? Хоть бы кого в соседи пустил – всё бы охотнее, веселее жилось… А то толчись одна на две половины, сиди, как дура, в четырёх стенах – слова некому сказать.

– Ат! толкуй! – понуро ответит Онисько и выйдет из хаты.