Одежда на академисте была "с достатком" чистая, новая и новомодная: длинный синий суконный сюртук с широким воротником и большими белыми пуговицами, без разреза сзади, жёлтый жилет, бланшевые панталоны, такие узкие внизу, что сквозь них были заметны голенища, да большие высокие стоячие белые воротники с такими острыми концами, что о них тогда барышни говорили, будто они режут облака, а старые батюшки говорили с усмешкой, что ими можно было бы пахать поле, как плугом. От этих воротников, от чёрного платка, намотанного на шее, половина лица и шея казались ещё толще, а губы ещё шире; голова была словно здоровая квочка, сидевшая в обечайке, в которую с двух сторон были воткнуты дощечки. Чёрные длинные, но густые усы спускались вниз, а выбритые щёки и подбородок синели, как бузина, будто они припали сажей.
Учёба в академии Балабухе надоела. Ему захотелось жениться, и он, окончив риторику и философию, бросил богословие и поехал искать себе жену.
Тихо скрипнули двери из комнаты. Авраам с Исааком исчезли, а вместо них в светлицу вошла матушка. Она была уже немолода. Голова у неё была повязана намиткой; сквозь намитку блестел парчовый очипок с большими золотыми и красными цветами. На ней была тёмненькая плахта, тёмненькая запаска и шёлковая тёмно-коричневая юбка с мелкими разбросанными серебряными листочками. Обута она была в жёлтые сафьянцы. На шее висел немалый блестящий червонец.
Балабуха поздоровался, низко поклонился хозяйке и поцеловал ей руку. Она поцеловалась с ним в губы.
— Извините, паниматка! Может, вы отдыхали после обеда, а я вот вас разбудил, — промолвил Балабуха басом, но тихо, словно боялся разбудить кого-то в комнате; слова его тянулись медленно, будто его кто-то заставлял говорить.
— Нет, Марк Павлович, — сказала матушка. — Я не отдыхала, а мой старый где-то сейчас храпит на пасеке.
— А Онися Степановна дома? — спросил Балабуха.
— Дома. Онися! — крикнула матушка через порог в комнату. — Выйди, сердце, да вынеси нам по чарке… Водки или наливки? — спросила она у академиста.
Академист чуть не сорвался сказать: "да и того, и другого!", но спохватился и, немного подумав, сказал:
— Да оно после дороги лучше бы той, как её… то есть водки чарку…
— Вынеси, доченька, нам водочки да набери на тарелку пирожков! — снова сказала матушка, словно в пустое пространство за порогом.
В комнате было тихо. Не слышно было даже шороха, только здоровый кот вышел из комнаты, постоял на пороге и снова тихо, точно важный академический профессор, пошёл назад.
Онися не замедлила. Она быстро появилась в дверях, высокая, тонкая и ровная, как тополь. Чуть наклонив голову, чтобы не задеть теменем притолоку, она вошла в светлицу с бутылкой и чаркой на тарелке. Балабуха чуть не вскрикнул, едва удержал голос…
На Онисе была клетчатая плахта, вытканная из шерсти пополам с шёлком небольшими квадратиками. Квадратики были затканы оранжевым шёлком с белыми, как серебро, тонкими ободками; внизу болтались красные кисточки, словно грецкие орехи или колокольчики. Красная, с синими и зелёными цветами, запаска блестела, будто тлела. Вышитый красными и синими узорами подол сорочки спадал на красные башмачки. Ярко-синий шёлковый корсет был заткан золотыми цветочками. На черноволосой голове словно цвёл венок из цветов. Ленты покрывали все плечи до пояса, будто с головы на плечи лился сплошной дождь из лент. На шее краснело пять низок толстого доброго ожерелья с золотыми дукачами. Лицо у Ониси было своеобразное: сверху широкое, внизу узкое. По широкому и высокому лбу словно бежали две длинные чёрные тёмные стрелки: то чернели тонкие длинные брови. Острые концы длинных бровей будто убегали к выпуклым вискам и там словно исчезали под пучками цветов, висевшими за ушами. Под бровями будто горели тёмные, как уголь, острые блестящие продолговатые глаза. Лицо заканчивалось немного острым подбородком. Маленькие тёмно-красные губы были выпуклые. Матовый цвет лица был чуть желтоватый, но его освежал едва заметный румянец, разлитый по щекам.
Онися вошла и словно принесла с собой ещё больше света в светлицу, залитую горячим летним солнцем.
Балабуха стоял и смотрел. Он забыл даже поздороваться и поклониться. Онися сама поздоровалась и поставила тарелку на стол. Ленты заметались на плечах, словно от ветра. Сквозь ленты был виден тонкий, ровный, как стрела, ещё девичий стан. Балабуха всё-таки опомнился, подбежал к Онисе, согнулся и поцеловал ей руку. Онися засмеялась, моргнув матери, и подумала: "ей-богу, кривится! Вот ведь будто кривится надо мной!"
"И когда же это моя Онися успела нарядиться в новую плахту, в новую запаску, ещё и нацеплять лент и цветов на голову?" — думала матушка, поглядывая искоса на свою дочь.
Онися села на канапе. Её ровная блестящая фигура была будто нарисована на большом ковре ясными сияющими красками. Балабуха сел на стул под окном и поглядывал на неё несмелыми глазами.
"Чего это я так испугался этой барышни? — думал Балабуха. — Я всё-таки академист, философ, а она и в грамматике, и в риторике не была и даже не умеет просклонять "mensa", [1] а я же знаю Горация и Овидия наизусть, от доски до доски".
Балабуха гордо поднял голову, закинул ногу на ногу, опёрся локтем о стол и устроился в академической позе. Онисе эта горделивая поза почему-то не понравилась. И она была так же горда, умна и упряма и не любила гордых и норовистых людей. Она любила верховодить, а не покоряться.
В хате на минуту стало тихо. Все замолчали, только было слышно, как мухи бились о стёкла, залитые горячим солнцем.
— Чего же это мы сидим? Выпьем по чарке, так, может, и повеселеем, и разговоримся, — сказала матушка, наливая водку в чарку.
— И то разумное слово, — отозвался Балабуха густым басом, важно растягивая слова. — "In vino veritas" [2] — говорили латиняне.
Матушка выпила полчарки и налила Балабухе; Балабуха опрокинул чарку до дна и сразу кинул в рот полпирога.
— А ты, доченька, не попробуешь ли часом этой поганой да горькой? — спросила мать у дочери.
— Спасибо, мама! Я не пью, — сказала Онися быстро и громко, как отрезала.
— Да, видишь, за здоровье почтенного гостя хоть пригубь, — сказала матушка, подавая дочери чарку.
Онисе было неловко не выпить. Она встала, смочила губы в чарке и поставила чарку на тарелку, вытирая уста платочком.
После чарки разговор пошёл живее; матушка рассказывала о хозяйстве, об урожае, о пасеке. Балабуха вставлял кое-где словцо и всё поглядывал на Онисю. Онися всё переводила глаза на расписной поставец у порога, словно видела его впервые.
Матушка заговорила о покойном вильшаницком священнике, о похоронах.
— А вы были на похоронах? — спросил Балабуха у Ониси.
— Нет, я боюсь мертвецов. Я бы три ночи не спала после похорон, — сказала Онися и снова начала разглядывать зелёные косяки дверей и Авраама, который поднял большие испуганные глаза к небу, будто и он увидел там какого-то мертвеца.
— Какой у вас красивый садок, да ещё и над водой, — сказал Балабуха, поворачиваясь прямо к Онисе.
— Садок красивый, но в этом году не уродила "хруста", — сказала Онися, вставляя новомодное заграничное слово.
— Может, "фрукт", — сказал Балабуха, — потому что это слово латинское, четвёртого склонения, и оно мужского рода, поэтому надо говорить фрукт, а не фрукта.
"Ой, да какой же противный, да ещё и учит меня, — подумала Онися и покраснела. — Погоди же ты, великоумный академист! Вот я тебе подсуну хрукту!"
Матушка заметила, что третий человек лишний там, где сошлись парень с девушкой, встала и промолвила:
— Пойду-ка я на пасеку да разбужу своего старого: сколько же он будет спать!
Матушка вышла. В светлице стало тихо, так что было слышно, как Балабуха тяжело дышал, поднимая широкую и высокую грудь.
"С чего начать? Что сказать? О музы! О Гораций! О Овидий, помогите мне подступиться к этой красной запаске", — молился в мыслях Балабуха древним богам.
А боги молчали и не помогали. У Балабухи на лбу выступил пот. Он перекинул правую ногу на левую, потом левую на правую, а слова разбежались из его памяти.
"Ой, Афина-Паллада; ой, божественная Диана! Ой, Венера!" — снова бросился на Олимп за помощью Балабуха, глядя на Онисю. Богини классического мира почему-то против его воли сновали у него в голове одна за другой, бежали рядами, гонялись одна за другой, словно играли в хрещика, и всё красивые, прелестные, одна лучше другой. А слова всё-таки не шли на язык. Балабуха вытащил платочек из кармана, вытер горячий лоб, спрятал платочек, снова опёрся рукой о стол и положил левую ногу на правую.
"Не позвать ли на помощь Горация? А может, Аристотеля?" — думал Балабуха, перебирая в уме эллинов и латинян. Но он чувствовал, что и Гораций куда-то убежал, Аристотеля и конём не догонишь. Перед ним только вертелись нимфы в каком-то дивном лесу, в темноватой пещере, над тихой прозрачной водой. На нимфах были красные запаски и клетчатые плахты, а зелёная осока и цветы покрывали их головы, падали по плечам, как у русалок.
— Вы, Онисия Степановна, словно лесная Диана! — ни с того ни с сего вырвалось у Балабухи, и он покраснел и замолчал.
Онися моргнула на него удивлёнными глазами. "То ли он смеётся надо мной, то ли говорит уж очень по-учёному", — подумала Онися и промолчала. Балабуха и сам спохватился и понял, что выказал свою пылкую мечту, которая была совсем не к месту, что говорить надо было совсем не таким академическим языком.
— Вы, Онисия Степановна… я… вы… — снова начал Балабуха, — как увидел я вас, так мне свет стал немил!
— Разве я такая страшная, что уже и свет вам завязала! — смело отрезала Онися.
— Вы шутите? Красота страшна, — это правда; но так, как были страшны для людей древние боги, как страшен бог, — начал философствовать Балабуха. — Ваши чёрные брови словно острые стрелы Купидона: кого поразят, тот уже навеки ваш.
— У кого же это были такие стрелы? Вы, наверное, говорите о своих учителях? — отозвалась Онися.
— O sancta simplicitas! [3] Как же ты порой прекрасна своей простотой! — промолвил Балабуха словно сам себе.
"То ли он смеётся надо мной, то ли насмехается, что он учёный, а я простая", — подумала Онися и начала сердиться.
— Вы так говорите по-книжному, что я ничего не пойму, — говорите же по-человечески! — сказала Онися.
— Неужели же вы не понимаете, что я вас люблю, а если вы меня любите, то я готов хоть сегодня старостов к вам слать, — сказал Балабуха и сам удивился, что произнёс эти слова так просто и ясно, и ни капли не по-учёному.
— Так бы вы и сказали, тогда я бы знала, о чём речь, — сказала Онися и засмеялась, ни чуточки не смутившись; она слышала такие речи, может быть, уже в десятый раз.
Балабуха улыбнулся.


