Вы в Макухах никогда не бывали? Село оно превеликое! Сколько улиц, сколько переулочков, сказать, без счёта. Я сразу увидел высокую колокольню, а долго блуждал, пока к ней пришёл. Тут уже и дом поповский нашёлся: хороший был домишко в шесть окошек; при доме огород большой и сад хороший. Взойдя на крылечко, я постучал в дверь. Отворила мне старая наймичка.
— Батюшка дома? — спрашиваю у неё.
— Дома.
— А как мне его увидеть?
— Вы зачем пришли?
— У батюшки письмо имею от его родственника.
— Войдите!
Вошёл я в комнату, так у меня в глазах зарябило. Стены все от верха до низа расписаны зелёными сосёнками да красными пташками; на стульях синие скатерти с белыми журавлями; повсюду картинки: то какая-то барышня в тяжкой, видно, недуге, ибо подняла глаза вверх и ухватилась за левый бок — только не вскрикнет; то медведь мёд достаёт с дерева, а его пчёлы кусают; то жиды на шабаш спешат; а то был снова турок в красном завивале; а то был снова — простите — сам дьявол с превеликими рогами — жарил грешные души в смоле; много в красном углу икон было расписанных, и сделанных цветочков, и херувимов; висело на лентах много пасхальных яиц, фольговых и белых фарфоровых с золотыми словами; прилеплено было свечей восковых, и горела лампадка. Были ещё в этой комнате часы стенные и зеркало узкое и длинное — рама на нём позолоченная. Пока я успел всё то разглядеть, меня самого разглядывали. Из-за двери то выглянет чернявая, то выглянет белявая. "Дочки, верно", — думаю и словно никого не вижу, хожу и стою, сажусь и снова хожу, как самый разумный человек и немного не любопытный.
Вошёл поп. Поп высокий, дородный, чернявый, по виду своему человек очень важный и рассудительный. Вошёл он, поглаживая свою пышную бороду, я жду, что скажет он мне сейчас что-то умное, что и ответа на то не сыщешь. А он спросил меня, откуда я и зачем пришёл, от кого письмо к нему имею? Я всё ему рассказал и письмо подал. Взял и стал читать. Прочитав, стал себе в бороду смотреть; посмотревши хорошо, говорит:
— Я уж слышал про тебя; это уже отец Мирон второе письмо мне пишет за тебя. В две недели я в этом году два письма от него получил.
Сказав, поп сел.
— А что ж вы мне, батюшка, скажете? — спрашиваю его.
— Да что ж! Оно бы и можно...
— Можно?
— Можно, да уж другой на том месте...
— Как другой? Когда? А вы ж обещались?..
— А как же! Обещался — этого отрицать не могу!
— Да как же другой?
— Попадин племянник подвернулся — у него дети и жена, а он пьёт; жена его приходила, попадью просила и его привела с собой... Тебе надо подождать.
— Чего ж мне, батюшка, ждать?
— Да скоро наш старый дьяк выходит на покой, тогда будет тебе место.
— А если другой племянник подвернется?
Он взялся за бороду и подумал.
— Нет, — говорит, — нет, другого племянника у неё нет.
Помолчали немного. Дальше поп спрашивает меня:
— Где твой род и какой твой род?
Тут отворились двери и вошла попадья в комнату: на плечах большой красный платок, на голове — зелёный с чёрной габой, сама высокая и будто из камня — тяжко ступала, глаза чёрные, быстрые — так она ими и впивалась в христианина.
Я низко кланяюсь. Поп отступил со своего места дальше в уголок, взялся за бороду и смотрел на попадью. Была же она здорова, да чернява, да жива! Говорила же она громко! К тому же то и дело оглядывалась, присматривалась: то пылинку смахнёт, то скатерть поправит, то крикнет в окно на уток или спугнёт воробьёв — превеликая, верно, хозяйка в доме.
— А уж женился? — спрашивает она меня.
— Нет ещё, — говорю ей.
— А ты откуда? Где род твой? Какой?
— Я из Савлуковки.
— А, знаю, знаю. Мой поп читал мне письмо от отца Мирона. На дьяка хочешь? Надо сперва жениться!
— Так я скоро женюсь.
— А есть уже на примете у вас?
— Есть, — говорю, — у меня на примете.
— Вот как! А кто же это такая?
Я говорю.
— А, знаю, знаю. Я её мать-покойницу знала — молодой умерла. Добрый был человек, да царство ей, а хозяйка никудышная: её голоса не слышно было во дворе; скот к ней не признавался... Не знаю, какая из дочки хозяйка... коли бы лучшая! Да не надеюсь — это уж родом ведётся. Покойница тоже слабенькая была... Вот бывало, молодыми и взвесимся на весах — так она была лёгенькая, как сухой перчик... А дочка?
— Дочка доброго здоровья, — говорю.
— Да и покойница, как бывало на неё взглянешь, то и румяна, и не сухая, только видно было, что недолговечная.
Тут снова двери отворились и стали входить одна за другой поповны — аж семь вошло. Каких уж среди них не было! Были белявые, курносые и были такие чернявые, как жуки, только что не гудят; были такие, что словно писаные, только бы, кажется, на стену в золотую раму! И маленькие, и высокие, и взрослых лет, и малых. Все они вошли, краснея, и посидели по стульчикам в ряд, руки сложив, глаза опустив. Сидят, аж уши их горят. Поп стоит, на всех поглядывает и улыбается, а попадья говорит мне:
— Это мои дочки — имею семь, да ещё две умерли. Вот эта у меня старшая (и показывает пальцем на старшую), зовут её Еленой. А это рядом с ней Катя — вторая моя дочка; а это рядом с Катей Меланья — третья моя дочка, а там уж пошла мелкота...
Сама говорит, сама поглядывает на меня и на своих дочек — и так говорит, и так поглядывает, словно у неё покупают... Я смотрю, куда она показывает, и молчу чинно.
— Ну, идите себе, — говорит она дочкам.
Дочки поднялись, поклонились и пошли, как пришли, одна за другой. Только они скрылись, попадья спрашивает:
— Понравились ли вам мои дочки?
— А как же! Очень красивые у вас дочки!
— А какую лучше всех полюбили?
— Все, — говорю ей, — все у вас дочки красивые.
— А чтоб вас! Я спрашиваю, какая понравилась вам больше всего?
— Самая маленькая — что за милая деточка, сроду я такой не видел.
Попадья на меня посмотрела, будто не знала, бить меня или ещё учить? А поп всё молчал, стоял да улыбался, глядя на нас.
— Вы хотите на дьяка стать? — спросила меня попадья, взявшись в бока.
— Хочу и очень просил об этом вашего батюшку...
— Это не батюшково дело, — перебила.
Батюшка кашлянул, — видать, напомнить хотел, что и он живёт на свете, хоть и без дела.
— У нас семь дочек на выданье, — промолвила попадья. — Как же нам это место отдать даром? Кто у нас дочку возьмёт, тот и место возьмёт: берите дочку — и место ваше будет.
— Так я уже обручён, — говорю ей, глядя, должно быть, большими глазами на неё.
— Обручён! Не спросясь броду, да суётесь в воду! А уж за то, что у вас в голове ветер, я не должна своего дитяти обидеть. Теперь и с местом жениха едва найдёшь... женихов совсем нет... вон в монахи идут, говорят, лучше в монахи, чем жениться да хлопот себе нажить... Я надежду всю возлагаю на это место... Где ж мне семь попов найти, коли бы хоть лучшие за попов пошли, а другие пусть за дьяков... А с терновской поповной вы никогда не добьётесь места... Терновский поп бедный и глупый...
— Так прощайте, — говорю, — благодарю вас за ласку и доброту вашу!
— Счастливо! — отвечает попадья. — Как передумаете, то приходите.
— Прощайте, батюшка, — говорю попу.
— Бывай здоров, — прощается поп, — кланяйся очень отцу Мирону от меня и скажи, что я ему добра всякого желаю и блага.
Я поклонился и вышел из их дома. Какой же я вышел оттуда сердитый! И не сказать! Шёл дорогой, пташек пугал, с придорожных будяков цветки сбивал, а дальше сел да и плакать стал.
На дороге среди степи меня ночь застигла, а ночью дождь ливень, ветер рвущий... Я лежу в траве и не повернусь. "А, — думаю, — коли я не дьяк, так пусть же на меня и дождь, и ветер, и буря!" Буря утихла к рассвету — тогда я заснул.
А проснулся — головы не могу поднять: болит, и весь я, будто с верхотуры падая, разбился. Степь в росе зеленеет; солнце на небе ясное и блестящее, пахнет цветами, пахнет травами, степные птицы щебечут... Я встал и побрёл дорогой, да брёл я недолго — сел отдохнуть. Снова немного поплакал, отдыхая.
Едва добрался домой, а дома Лукаша напугал — дальше уж не помню, что было, — говорят, две недели я лежал без памяти и бредил всё дьяками да поповнами. А как я очнулся, то лежал в светёлке, окно было завешено тёмной занавеской, и едва я разглядел Лукаша возле себя.
— Ну что? — спросил я у Лукаша.
— Да, слава Богу, — отвечает он мне, — выздоровеешь теперь скоро.
Каких уж мне лекарств не задавали! Лукаш меня поил листом от чёрных смородин; Павлютиха поила горькой полынью и трилистником; ходили ещё две бабы-лекарки; те бабы снова поили водой с тремя углями и умывали меня с иконы. Кормили меня перцем до восхода солнца, окуривали меня какими-то травами... да разве всё вспомнишь?
А я недужил да и недужил. Уже на седьмой неделе пошло, я всё лежал. Боже, как надоело. Уж перестал думать, что на дьяка не поставили, думал, лишь бы выздороветь да пойти, поехать... На восьмой неделе я встал с постели. Тогда уже начал живо в силу набираться.
Держали мы снова совет с Лукашем и с батюшкой, что мне делать и что начинать; ничего не посоветовали пока и, расходясь, сказали: "Ещё посоветуемся".
Я ведь не очень тогда заботился об этих советах, — мне хотелось поскорее в Терны — там совет искать...
На девятой неделе утром я поехал туда.
Однажды, когда мы сидели с Лукашем да разговаривали, во двор вошёл человек в высокой седой шапке, такой, как в Тернах носят парни.
— Здоровы были!
— Откуда Господь принёс, милости просим! — говорит ему Лукаш, а тот на меня смотрит.
— Я, — говорит, — из Тернов. Батюшка кланяется и к себе приглашает вас. Смерть приходит; хочет проститься, мол.
— Что это случилось? — спрашиваю. — Что там такое?
— Да ничего, семьдесят лет его тяготят.
— И очень слаб?
— Да не знаю, застанете ли. Я ехал (я ещё на той неделе из Тернов, на ярмарке был), так он едва дышал.
— Так отчего ж не известили меня скорее! Почему вы, раз уж взялись, не подали весть?
— А это ж я затем и пришёл к вам.
— Эх, когда додумались! Может, давно умер старый.
— Умер, так умер. Все умирают, — это уж известно, — чего ж суетиться?
Я свитку на себя, палку в руки, поклонился ему и дядьке и сразу отправился в Терны. Шёл, не отдыхая, до самого их дома и ночь, и день. Как пришёл ко двору, солнце заходило. Вижу, на крылечке сидит Гапка, завязанная по брови чёрным платком, глаза заплаканные, сама печальная.
Увидела меня, вскочила было, крикнула, да сразу смолкла и оглянулась.
— Ну что, Гапко, — спрашиваю, — жив ещё?
— Где там, голубчик мой, — отвечает плача. — Ещё в тот самый день, как передали к вам, он скончался.
— А Марта?
— Так сейчас прибежит, верно.



