Та фигура манила его глаза и влекла душу. Ватя всё отходила от него дальше и дальше и исчезла на длинной улице за густыми садами. Леонид Семёнович чувствовал, что Ватя отодвигается от него навеки и уже никогда к нему не приблизится. Он тяжело вздохнул.
"Теперь я ничего не сделаю не столько из-за себя, сколько из-за этих врагов. Прощай навеки! Знаю, что больше нам уже не придётся и увидеться", — подумал молодой парень, понурился и загрустил.
Пообедав у сестры, Леонид Семёнович сразу же выехал к отцу.
— Ну что, сын? Был у о. Артемия? Видел Ватю? — спросил сына отец.
— Ат! — сказал сын и только рукой махнул. — Ватю видел только в церкви. Сусана Уласовна прошла мимо меня, не поклонилась мне и даже не взглянула на меня. В Горобцовке эти враги, кажется, зачадили самый воздух. У меня аж голова закружилась от этого чада. Зять аж шипит от злости. Феся пыжится, Сусана Уласовна дуется. Чур ей, этой Горобцовке! Я туда отродясь больше не поеду: может, она погубила мою долю и моё счастье навеки.
— Жаль! — сказала мать. — А Ватины тысячки пригодились бы тебе.
— Ой, ещё как пригодились бы! — отозвался отец. — Земли у нас маловато. Надо бы прикупить ещё немного поля, чтобы развести хозяйство побольше, чтобы тебе после нас можно было стать настоящим помещиком-собственником. Ты же у меня один-единственный сын. Умрём мы, тебе всё добро останется, а не кому-то другому.
Леонид Семёнович аж тяжело вздохнул. Ему захотелось и тысячек, но и Ватю было жаль, потому что она в тот час ещё сильнее манила его своими глазами и бровями.
— Неужели, сын, ты там, где служишь, не присмотрел какую-нибудь денежную барышню? — спросила мать.
— Ой, мама! Присматривал я и разглядывал, но теперь все барышни какие-то "безгрешные". А которая и с деньгами, та за такого, как я, не пойдёт, потому что деньги любят деньги, — ответил сын, склонив голову.
— На Горобцовку нет никакой надежды. Поеду я вот к Антосе. Там хоть врагами не пахнет. Там мне будет легче дышать. Да и она таки не без денег, — сказал сын немного спустя.
— Езжай, сын, и к Антосе. Её отец человек денежный, — сказал отец.
И сын начал часто наведываться к весёлой Антосе и всё ездил к ней в гости, пока гостил у отца.
X
После службы божьей о. Артемий пришёл домой и застал Сусану Уласовну и Ватю за столом возле самовара. Обе они пили чай и молчали. У Вати глаза были будто грустные и немного заплаканные. По лицу разлилась бледность. Ватя сидела печальная; мать тоже загрустила и склонила голову.
— Сегодня писарша была в церкви, да ещё и с братом, — начал говорить о. Артемий, садясь за стол.
— Привела брата в церковь, наверное, чтобы подразниться с нами. Смотрите, мол! Был бы ваш, да не будет, потому что мы этого не допустим, — как-то грустно отозвалась Сусана Уласовна.
— А бог с ним, с её братом! Не только света, что в окне, за окном его ещё больше. Только мне жаль, что они тебя, Ватя, зря тревожат, — сказал о. Артемий.
— Меня? Мне совершенно всё равно и до писарши, и до её братьев. За меня, отец, не беспокойтесь, — сказала Ватя гордо. Но по её бледному лицу было видно, что ей это было вовсе не безразлично. Нервный тон её голоса явно выдавал её затаённую грусть.
Отец посмотрел на дочь долгим, испытующим взглядом. Он догадался, что Ватя взволнована и печальна.
Ватя выпила чай, не произнеся ни слова. Ласковый, искренний взгляд молодого парня не выходил у неё из мыслей. В сердце снова зашевелилось приятное чувство: возрождалась любовь. Ватя чувствовала, что её пригнетённое сердце снова оживает, как цветок весной. Она аж испугалась, потому что боялась, как бы тот цветок любви снова, во второй раз, не расцвёл новым цветом. Она и так уже много перепечалилась.
Через недели две Ватя поехала в гости к Антосе. Антося рассказала Вате, что слышала новость от одной своей соседки, а той соседке рассказывала сама Леонидова мать: Леонид думал сватать Ватю, даже нарочно приезжал в Горобцовку, чтобы побывать у о. Артемия и увидеться с Ватей, и только из-за вражды писаря с о. Артемием он не осмелился заехать с визитом к Вате.
Ватя вернулась домой грустная, как осенняя ночь.
Она перестала разговаривать с отцом, всё из-за чего-то будто сердилась на мать, всё чем-то ворчала, цеплялась к матери, ходила надутая, потому что считала их преградой для своего счастья. И отец, и мать заметили такую перемену в Вате.
— Ватя, чего ты ходишь такая печальная? Почему ты ни с кем не говоришь ласково? Что с тобой случилось? Ко всему цепляешься: что я сделаю, что скажу, что ни предприму. Нельзя тебе и слова промолвить, — сказала Сусана Уласовна дочери.
— Ат! Оставьте меня, мама, в покое! — нехотя отзывалась Ватя и всё отходила от матери, словно убегала от неё.
Позже до Сусаны Уласовны дошёл слух о том, что Леонида Семёновича отвадило от Вати завзятое враждование писаря и о. Артемия. Сусана Уласовна догадалась, почему Ватя сердится и будто сторонится отца. Мать начала смалчивать дочери: ей стало жаль дочь.
Наступила осень. Началась непогода. В старом доме о. Артемия всегда будто стоял вечер. Старый сад бросал грустные сумерки на окна. Небо то словно плакало тихими мелкими слезами, то целыми днями будто лило слёзы ливнем. Дождь хлюпал в окна, и мокрые окна словно всхлипывали от горьких слёз. Ватя ходила по просторным грустным комнатам и страшно тосковала по жизни. Она брала книгу, хотела читать — книга выпадала из рук; садилась за пианино, и весёлая музыка будто раздражала её, а жалобные мелодии доводили до слёз.
"Разбита моя жизнь! Не вижу я и просвета в дальнейшей своей жизни. Сидеть в этих печальных покоях и ждать!.. И чего надеяться? И чего я дождусь? Нет мне надежды… Я живу словно в монастыре. Из-за этих распрей, из-за этой никчёмной вражды я потеряла своё счастье. Пойду я в монастырь, пойду в монахини. Там я спрячусь от этой брани, от этой дурной тяжбы, от этой злобы стариков, которая погубила моё счастье. Там я найду покой, укроюсь от злых людей".
Ватя задумалась, ходя по пустой светлице; её грустные думы становились ещё грустнее. Она вспомнила, как когда-то ещё маленькой девочкой ездила с матерью в Лебединский женский монастырь, как они заходили в келью к старой монахине, материной родственнице. Келейка старой монахини ясно представилась ей, словно она теперь случайно заглянула в неё: келейка небольшая, светлая; в келейке чисто и красиво, как в веночке. Тихо, приветливо и пахуче. Под окнами в цветнике много цветов и зелёных трав.
На Ватю будто повеяло запахами из той келейки, пахло васильками и левкоями, дышало покоем.
"Там я найду покой в молитве, никого знать не хочу, никого и видеть не буду, от всех откажусь!" — думала Ватя, ходя по светлице.
За вечерним чаем Ватя сказала отцу и матери, что хочет ехать в Лебединский монастырь и постричься в монахини. Отец улыбнулся. Мать нахмурила брови и задумалась.
— Да это, Ватя, у тебя нервы разошлись, растрепались! — отозвался отец. — И где это молодое поколение понабрало этой модной нервности? То ли оно повыискивало её в книгах, то ли в лексиконах? Вот мы и не знали про какие-то там нервы.
Ватя хмурилась и молчала. Всю Филипповку она всё думала и грезила о монастырском покое, о тихой келье.
На Рождество к ней в гости приехала Антося с сёстрами. Гостили барышни целый день, ещё и заночевали. Антося недавно была в Киеве, была в театре, видела оперу "Аида". Целый вечер у неё только и было разговоров, что об опере. Ватя немного развлекла себя, но монастырские грустные мысли всё-таки не выходили у неё из головы.
После отъезда Антоси и её сестёр, вечером, Ватя всё думала о монастыре, лежа в постели. Она представляла себе, как станет монахиней, как в последний раз простится с матерью и пойдёт на постриг, как на неё наденут клобук… И отчего-то её лёгкая мечта вдруг перелетела в другое место. Ясный поэтичный свет полной луны лился в окно. Перед ней блеснула картина, словно освещённая бенгальским огнём. Блеснула сцена в опере, сцена из "Аиды": мелькнули высокие пальмы, пирамиды, мелькнул артист — герой в воинских доспехах, пышный и смелый, с полными малиновыми устами; потом мелькнула сцена в храме, в подземной пещере под храмом, в которой жрецы закладывают камнями героя и героиню на смерть, страшную, голодную.
Ватя аж затряслась и испугалась. Мысль о живой жизни манила её, а пылкие чёрные глаза дразнили её мечты. Отчего-то вдруг ей показалось, что она сама себя хочет заживо замуровать в монастырской келье, как замуровали Аиду под храмом.
Ватя аж вздрогнула, аж ужаснулась.
"Я хочу сама себя заживо замуровать в монастыре. А что будет, если потом оживёт моё сердце? Как тогда я выйду из этой могилы? И выйду ли? Нет! Там мне уже быть до смерти! Нет у меня тяги к монастырю. Нет! Лучше поеду я в город и пойду на высшие курсы, сяду за науку".
И долго сон убегал от неё, и долго она не могла даже сомкнуть глаз. А месяц лил в окна весёлый свет. В окнах белел старый сад, покрытый белым и сизым густым инеем. Поэзия тихой зимней ночи отгоняла всё дальше и дальше грустные мысли о монастыре.
"Это я сгоряча и от непонимания надумала идти в монахини. Поеду завтра к Антосе и спрошу у неё совета, что мне делать, как поступить", — подумала Ватя в дрёме.
И она на другой день поехала к Антосе за советом. Долго они советовались и решили ехать вдвоём в Петербург на женские высшие курсы.
Вернувшись домой, Ватя сказала отцу за чаем:
— Папа! Я оставила мысль о монастыре.
— И хорошо сделала. Я так и думал, что на тебя нашла блажь, — нехотя отозвался отец.
— Мы вот с Антосей думаем ехать в Петербург и ходить на женские курсы. Надо же нам заранее думать о куске хлеба.
— Так рано? Ещё тебе рано думать о куске хлеба! Разве у нас хлеба нет? — сказал отец.
— Хлеб теперь у нас есть, но надо думать и о будущем. Нам захотелось учиться. Мы сидим по сёлам и только зря теряем время, — сказала Ватя.
О. Артемий только молча пожал плечами. Он знал, что из этих намерений ничего путного не выйдет.
Ватя нашла свои школьные книги, засела за книги, часто ездила к Антосе. Они учились вместе, пересматривали выученное. Но вскоре эти давно выученные книги осточертели им обеим. Они их бросили. Антося советовала Вате ехать в Киев и учиться в консерватории, чтобы выучиться на артистку или учительницу музыки.
— Мама! Я уже передумала идти на курсы. Наука мне не даётся.


