• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса

На гастролях в Микитянах Страница 4

Нечуй-Левицкий Иван Семенович

Читать онлайн «На гастролях в Микитянах» | Автор «Нечуй-Левицкий Иван Семенович»

Даже долго спорила, пока согласилась. Пусть, когда мы напьемся чаю, тогда, как по мне, напоите и ее чаем в прихожей, а я велю ей помыть и убрать со стола посуду, — сказала София Леоновна.

Столовая аж гудела от веселой беседы и детского щебета. Горничная Мотря торчала в дверях, разглядывая гостей, и слушала да из любопытства примечала все, будто наехали какие-то высокие особы или князья. Даже кухарка Евга, уже взрослая девушка, не стерпела: вскочила в покои и взглянула на гостей за столом, еще и немного постояла да послушала их разговор.

Но под конец чая маленькие заводилы начали шалить и заводиться. Один в шутку бросил в Петрушку кусочком паляницы; Петрушка швырнул в него ложечкой; его сосед, маленький Антось, неожиданно треснул Петрушу по голове. Дети завелись и начали галдеть, так что пришлось их разнимать. Все подняли смех, даже горничная и Маша хохотали в дверях. Это маленькое детское происшествие, очевидно, забавляло всех. После чая все высыпали из-за стола в светлицу. Матушка открыла фортепьяно. Флегонт Петрович начал петь. Отец Зиновий присоединился к нему дуэтом из "Запорожца за Дунаем". Пока поспел ужин, они все пели, будто не могли напеться. Обе пани сначала с удовольствием слушали их пение и красивые звучные голоса. Но со временем эти неумолкающие бесконечные песни им надоели. Они встали и пошли прогуляться в садок. Дети посыпались за ними, как овечки на выпас, и бросились бегать и наперегонки, и скачком, и рысью, и взапуски по длинным дорожкам вдоль и поперек садка, пока Мотря не позвала их всех ужинать. Артисты еще долго пели разные украинские песни и романсы, которые они когда-то распевали, будучи в семинарии. Пели, пока охрипли, и наконец замолчали. От этого пения им даже есть захотелось.

Флегонт Петрович еще с малых лет любил пение, как любят его сельские парни и девушки, готовые распевать и заводить песни с утра до вечера. Он окончил науки в Киевской семинарии и сразу подался в Петербург, в консерваторию, добывать себе счастья. Поэтичный по натуре, он все мечтал о дальних южных теплых краях: ему снились и мерещились пальмы и магнолии где-то на берегах синего моря. Но какая-то непреодолимая сила тянула его на грустный север, где можно было учиться пению в консерватории и выйти в артисты. Отец его был дьяконом поблизости, за Россю, в Каневщине, и не пускал его ехать в такую даль. Мать плакала и не соглашалась, чтобы он шел в миры на волю божью, куда он ехал будто наугад и вслепую, не зная наверняка, выйдет ли что-нибудь путное из его учебы. Но он решился ехать, настоял и все-таки поставил на своем. Брат его, выхлопотав себе место священника и женившись довольно богато, стал ему помогать, посылал ему время от времени деньги на прожиток, пока тот благодаря своей тяге к науке не добыл себе немалую стипендию от консерватории и не добился артистической доли.

Уже в сумерках, когда на дворе стемнело, матушка пригласила гостей к ужину. После ужина, когда наймички возились в горницах и убирали со стола, Евга вошла в покои и спросила у матушки, звать ли Машу на ужин в пекарню.

— Если ты управилась возле печи, то садитесь ужинать да и Машу зовите, — сказала матушка.

Евга побежала в садок и позвала Машу ужинать. Невысокая ростом, но широконькая и сытенькая, потому что немного поправилась на хорошей пище, Евга была с виду неплоха, круглолицая, с курносым носиком, с черными толстыми косами и черными ровными длинными бровями. Только маленькие черные глазки были необычайно умные и острые, и такие блестящие, словно они были хрустальные. Она была любопытная, умная и острая на язык. Живая и сметливая, она своим умом сразу постигла кухарскую науку, умела и испечь, и сварить, но была горячего нрава, бранчливая и очень задорная. Служила она у матушки уже давно: сначала была горничной, а потом и кухаркой. Матушке она приходилась по душе, потому что ничего не трогала и умела сама приготовить всякие кушанья.

Маша вошла в пекарню. Стол уже был накрыт. Евга возилась возле горшков. Мотря раскладывала ложки. Вскоре вошел батрак Левко, высокий, чернявый, живой и языкастый не хуже Евги, а за ним несмело вступил батрачок Петро, погонщик при плуге.

— Ой, какое же тут у вас свинство в кухне! — сразу выстрелила Маша, еще и нижнюю губу надула.

Она говорила смешанным языком, мешая вместе великорусский и украинский, как говорят в Киеве мещане, и уже пренебрегала украинским языком, будто бы сельским.

Батраки и Мотря усмехнулись. Они терлись, мялись возле стола, и им, очевидно, было неловко первыми перед Машей садиться за стол. Маша прохаживалась по хате, будто и впрямь какая-то панна с куделью черных волос на голове. Слугам представлялось, что к ним случайно заглянула в пекарню на ужин младшая дочь посессора, на которую Маша немного походила лицом, и черными бровями, и острым длинным видом.

— Где же та свинота? В хате или в людях? — отрезала Евга.

— А верно в хати! Как здесь у вас нехорошо! И пола нет! — неслась чванливая Маша.

— Да есть! Разве вы не видите? Вон там! — сказала Евга, ткнув рукой на полати возле лежанки.

— Нет, вот этой пол! — сказала Маша и зачем-то ковырнула земляной пол кончиками ботинок, став на цыпочки. — Совсем, как у хохлов, мужиков. В Киеве в нашей кухне есть пол, и хороший пол з дубины,

Но Маша только задирала нос. У них, в Киеве, пекарня была тесная, как мышиная нора, тогда как у матушки пекарня была просторная, светлая, с образами на покути, на которых Евга повесила свои два пустовитовских рушника, затканные красными и синими полосами и узорами.

— Где же мне садиться? — спросила Маша совета, будто у стен, еще и надменно сложила губы.

— Где хотите, там и садитесь; хоть на покути. Садитесь на покути, вон там под образами. А хлопцы сядут за столом, — распоряжалась Евга.

Маша порхнула на покутье и села, напыжившись. Батраки все топтались возле полатей и словно не решались сдвинуться с места и сесть рядом с Машей за стол. Левко со временем как-то набрался смелости, но пристроился в стороне, далеко от Маши, на другом конце стола. Батрачок устроился рядом с ним. Горничная Марта, хоть и была юркая и ловкая девушка, села тоже в стороне, возле них рядком. Маша торчала на покути, словно нарочно отдельно посаженная. Хлопцам все казалось, что за стол каким-то случаем села посессорова дочь, панна Мальвина, и они все щулились, поглядывали на нее исподлобья и ели молча. Только смелая Евга пристроилась перед столом на скамье поблизости от Маши.

— Какие у вас великие деревянные ложки! Я еще и рота себе раздеру! Да шершавые! Аж колют в губы! У нас ложки маленькие да гладенькие. Покупаем в Лавре, — говорила Маша.

Она говорила тем страшным киевским жаргоном, который в Киеве называется "русским языком", и искренне была убеждена, что говорит действительно по-русски, как настоящая городская панна или купчиха.

— А мы едим и как-то ртов не раздираем. У нас говорят, что только "сухая ложка рот дерет", — отозвалась Евга.

— А кто же берьот в рот сухую ложку? У нас в Киеве этого дива нет, — говорила Маша.

— Да это так только приговаривают к тому, когда нечего есть из миски, когда кушанья в мисках маловато, что ли, — сказала Евга.

— Если бы мне пришлось всегда есть таким половником, я бы верно разодрала себе рот до самых ушей, — сказала Маша.

Хлопцы усмехнулись. Маша была чернявенькая и хорошенькая, с карими глазками и белым лицом. Но на длинном остром лице некрасиво выдавался ее немалый рот с полными, выпяченными вверх губами. Левко посмотрел на эти губы и усмехнулся.

— У вас все едят на обед да ужин вот эти галушки? У нас в барини дают нам каждый день на обед жаркое или котлеты, а иногда и печеную курятину.

— А у нас на обед борщ да каша — мать наша, — сказала Евга и усмехнулась. — Возле нашего обеда не так уж много хлопот.

Но Маша, несмотря на здоровую нескладную ложку, все-таки хорошо таскала из миски галушки и уплетала на все заставки, потому что в дороге изрядно проголодалась. Она аж глотала, как индюк, торопясь. Хлопцы таращили на Машу глаза и так разинулись, что Маша съела и их долю ужина. Хлопцы встали из-за стола, не поужинав вволю, почти голодные. Батрачок отрезал себе ломоть хлеба и вышел из хаты, набивая рот хлебом.

Маша встала из-за стола, небрежно перекрестилась перед образами, даже не кланяясь, и вышла в покои, никому не поблагодарив за ужин. Слуги тут же подняли ее на смех и насмешки и начали судить да ругать.

— Еще и важничает. Нечего и раздирать здоровой ложкой такой ротищи. У нее и так рот, как верша, потому что ложка так и ныряет вся в челюстях, — смеялся Левко.

— Строит из себя то ли панну, то ли горожанку. А, наверное, пришла в город из какого-нибудь села в юбке да босая. А теперь напялила на себя панянское платье да и задирает нос перед нами, — судила Машу Евга.

— Вот как выйдут в школу, то снимет она эти ботинки, подоткнет платье да и станет возле помойницы, как вот и мы, — отозвалась Мотря.

— А конечно, потому что она такая же панна, как и я. Такая же кухарка, только городская, и ей нечего даже чваниться и важничать перед нами, — говорила Евга.

— Она будто и хорошенькая, но какая-то чудная, потому что очень длиннолицая, — отозвался Левко.

— Уже и вы, Левко, смыслите в красоте! Какая же у нее красота? Лоб широкий, а морда длинная да острая, словно у козы. Еще и губы толстые да широкие, аж болтаются на остром подбородке на кончике. Прицепи ей козлиную бородку, то и будет коза-дереза, — насмехалась острая Евга.

— Вот вы, Евга, правду говорите. Она и правда немного похожа на козу. Мне все представлялось, что на покутье втерлась коза, и казалось, что она вот-вот скоро разинет рот и замекает по-козьему, — насмехался Левко и хохотал.

— Да и говорит как-то очень громко, аж кричит. Еще и голосок у нее резкий, словно у перекупщиц да торговок печеным хлебом. Чисто тебе будто мекает: ме! ме! ме! — передразнивала Мотря. — А галушки жрет, аж глотает, словно индюк, так что и в рот не помещаются.

— А как она крестится перед образами! Помахала щепотью, будто отгоняла мух от глаз, да ни разу не поклонилась, еще и никому не поблагодарила за ужин: не знает, наверное, ни людского обычая, ни приличия, — говорила Евга.

— Может, она выкрестка, потому что немного пучеглазая, словно жидовка; глаза сверху, как у жабы, — добавлял Левко.

В пекарне так сразу и прозвали Машу козой и называли ее в разговоре между собой не Машей, а киевской козой-дерезой.

II

Прошел день, прошел и второй.