Я снова словно пьянею от твоих бровей, от твоих глаз. Ты будто напоила меня каким-то ядом.
Иеремия сел на колоду и потянул Тодозю к себе за руку. Истлевшая и трухлявая колода провалилась под ним. Из середины вспыхнула труха, словно дым. Из-под колоды шмыгнули две испуганные ящерицы и скрылись в папоротнике, а за ними выползла гадюка и тоже поползла следом между листьями. Тодозя отскочила в сторону от колоды и крикнула, как безумная.
— Не пугайся! Я задавлю каблуком и гадюку, и ящериц, и всякую гадину. Садись со мной рядом вот здесь, на толстом стволе, на краешке. Здесь мы не провалимся.
— Плохой знак, князь, эти ящерицы и гадюки! Недобрый знак для нашей грешной любви. Плохая примета: она сулит беду!
Иеремия посадил рядом с собой Тодозю и обнял ее за стан.
— А видишь, ты пугливее меня! — сказал Иеремия и улыбнулся. — Вот я не испугался гадюк.
Из-под черных косматых усов блеснули крепкие белые ровные, словно подрезанные, зубы. Тодозя впервые увидела его улыбку, и этот веселый радостный знак любви силой потянул всю ее душу к смуглому и упрямому Иеремии.
Долго они сидели и миловались в дубраве. Конь терял терпение. Он фыркал, бил копытами землю, словно намекал князю, что тот слишком уж задержался в дубраве. А Иеремия все любовался Тодозей, словно игрался игрушкой, не выпускал ее из рук.
— Пора, князь, домой. Уже скоро вечер будет. Моя тетка легла после обеда отдохнуть и, верно, давно уже проснулась да ищет меня повсюду.
— Смотри же мне, казачка! Как только я появлюсь во дворце в дверях комнаты, где ты работаешь над ковром, это будет знак, что я вечером приду к тебе. Тогда выпроваживай свою тетку из хаты, как знаешь, потому что если только твоя тетка станет мне на дороге, на помехе, моя сабля не будет с ней шутить. Слышишь? Если у тебя есть разум в голове, ты это поймешь. Как свистну я возле двора, возле хаты, выходи ко мне сразу и долго не мешкай. Я и княжеского, но и казацкого рода, и люблю любить, как казак и по-казацки. Я князь и простак-казак. Такой уж я от природы.
— Слышу, князь. Но лучше было бы, если бы князь не топтал ко мне дорожки. Люди узнают, осудят меня. Придется мне прятаться со своей любовью от людского глаза, от людского суда.
— Прощай, красота! — сказал князь и, вскочив на коня, свистнул и исчез в дубраве мигом, словно вихрь в степи.
Тодозя долго стояла, склонив голову, и про опята забыла. Думы вились в ее голове, как тучи перед бурей на небе.
"Это не любовь моя, это беда моя! Это какой-то враг, и враг лютый, прицепился к моей душе, впился пиявкой в мое сердце и сосет мою беззаботную жизнь, тучами туманит мою веселую душу. И песни, и шутки уже не идут мне на душу. Все вижу перед собой его одного, даже во сне является мне его смуглое лицо, мерещатся его черные глаза, будто он отнял у меня разум, отнял сердце и душу; это прицепилась ко мне какая-то напасть, какое-то несчастье", — думала Тодозя, понурив голову. Долго она стояла под дубом и забыла и о себе, и о тетке. В дубраве уже начинало смеркаться. Тодозя случайно окинула глазами дубраву и только тогда заметила свою корзину на траве, заметила рассыпанные опята. Она опомнилась, собрала опята в корзину и вернулась домой грустная и задумчивая.
На другой день утром она побежала на работу во дворец, стала за работу и не сводила глаз с открытых дверей… Иеремия вернулся домой к обеду озабоченный и утомленный муштрами, прошел через светлицу и даже не обернулся, не взглянул в двери на Тодозю. Он случайно натешился ее красотой, и в его неспокойной хлопотливой голове уже исчез ее пышный образ. Целую неделю ходила Тодозя на работу, и только раз-другой Иеремия взглянул на нее искоса через двери. Лишь в субботу он как-то на одну минуту заглянул в комнату и пристально посмотрел на Тодозю. Она и сама не знала, как понять этот будто случайный, небрежный взгляд, но надеялась, что князь вскоре придет к ней. Тодозя уже заметила прихотливое княжеское сердце, которое тешится женской красотой играючи, на лету, и не способно полюбить искренне, навеки.
Вернувшись домой в сумерках, Тодозя принялась готовить ужин. Зазвонили к вечерне. Тетка Мавра завертела головой в наметке и пошла в церковь. На дворе уже совсем стемнело. В печи пылало пламя и мигало по белым стенам. Каганец едва мерцал на комине. Вдруг на дворе залаяли собаки и бросились за двор.
"Кто-то чужой идет во двор. Это не тетка: на тетку собаки не кинулись бы, как бешеные", — подумала Тодозя, молча стоя у печи и прислушиваясь.
А собаки аж выли, словно хватали кого-то за полы. Вдруг скрипнули сени. Тодозя отворила дверь в сени. Дверь будто сама побежала и распахнулась настежь. Свет от печи широкой волной полился в темные сени. Тодозя заметила, что у порога сеней стоит кто-то смуглый и сверкает на нее глазами. Продолговатое лицо, тонкий острый нос, длинные черные усы едва виднелись, а острые глаза светились под яломком, словно у волка.
Тодозя не сразу узнала Иеремию, хотя догадывалась, что это он. Но в тот миг ей почему-то показалось, что к ней прилетел перелесник, вошла нечистая сила. Она чуть не обмерла.
"Князь ли это, или… дух святой при хате… нечистая сила", — подумала Тодозя и перекрестилась. Ей почему-то казалось, что из этого призрака посыплются искры, пойдет клубами дым по сеням, из глаз запышет пламя.
Князь вдруг переступил порог и словно вскочил в хату.
— Не крестись, потому что это я: меня не прогонишь крестом и своими схизматическими молитвами. Я увидел тетку Мавру на улице, видел, как она пошла в церковь, и зашел к тебе. Пока тетка достоит до конца заутрени, я натешусь тобой. Здесь посидим, поговорим вдвоем!
— Вот уж вы, князь, человек непомерный. Тетка может вернуться из церкви каждую минуту. Что тогда будет? Как мне смотреть ей в глаза? Да она же болтлива и сама разнесет по соседям дурную славу обо мне. Пойдет молва по Лубнам. Боюсь своей скользкоязыкой тетки!
— А черт ее матери! Пусть болтает языком, если длинный язык имеет. А мне что до того?
— Князю, может, и ничего, но я пересудов боюсь. Пойдут недобрые слухи обо мне по Лубнам. Я вдова, и слава обо мне среди людей добрая.
— Раз я удостоил тебя своей милости, то слава твоя станет еще лучше. От этого ничего не потеряешь, а много чего приобретешь, — сказал Иеремия.
Он сел у конца стола, схватил Тодозю за руку и посадил рядом с собой. Она и не заметила, как его горячие уста впились ей в щеку.
— Слушай, Тодозя! Ты небогата. Хатина твоя убогая. Моих сокровищ и не счесть. У меня много дворцов, много у меня повсюду больших домов. Я дам тебе и тетке немалый дом то ли в Лубнах, то ли в Прилуках, а ты становись с теткой на службу ковровщицами у Гризельды. Будете мастерить, будете ткать для моего двора ковры, а я время от времени буду заезжать к тебе, когда моя душа захочет тебя. А если не хочешь, дам тебе золота и серебра, и построй здесь, на леваде, новый большой дом. Только люби меня и больше никого. Как только узнаю о неверности, я тебя задушу, — сказал князь и при этих словах обхватил ее за стан и в самом деле чуть не задушил.
— Не хочу, князь, я вашего серебра и золота. Моей любви не купишь золотом, потому что я ее не продаю. Я вашу ясновельможность искренне полюбила, и с меня этого довольно. Я и сама не знаю, как я вас полюбила.
— Вот и хорошо сделала, что полюбила!
— Да и любите вы как-то странно, не по-казацки! Любите, когда вспыхнет у вас в сердце будто какое-то пламя, а потом вдруг остываете и не смотрите на меня. У князя сердце словно жар. Сыпанет сердце будто жаром, да и погаснет. Но что из этого выйдет? Что будет со мной, бедной? А если та молния разобьет мое сердце, разобьет мою жизнь, изувечит меня насмерть? Ясновельможному до этого безразлично, а мне не все равно, что из этого выйдет, — сказала Тодозя и склонила голову.
— Все это глупости! Ты несешь нелепицу. Другая сочла бы за честь, за великую славу мою любовь, а ты показываешь какие-то капризы: что будет… что выйдет из этого… Переходи сейчас в тот дом за дворцом, где когда-то жил мой эконом, и становись с теткой за работу над коврами. Слышишь? Вы будете на службе у княгини. Так все и будут знать.
— Ой, не перейду я туда ни за что на свете, да еще и с теткой. Тетка, кажется, не из таких, чтобы мне в этом помогать. Об этом нечего и говорить.
— Как нечего говорить? — сказал Иеремия и уже вспыхнул. — Как нечего говорить, если такова моя воля? Сейчас же перебирайся из этой халупы! — крикнул Иеремия и вскочил с лавки.
— Не кричите, князь, потому что я князю не панщинная, даже не наймичка. Я — вольная казачка, — тихо сказала Тодозя.
— Какая там вольная казачка! Захочу, сейчас велю разрушить эту твою хатку, заберу твою леваду, твою усадьбу, вспашу и засею гречкой, и след ее замету, как помелом. Перебирайся сейчас!
— Нет, не переберусь. И не говорите мне, князь, об этом! Хотите меня любить — любите меня и ходите ко мне, потому что я князя уже и сама не знаю когда и как полюбила. А объявить себя всенародно вашей любовницей я не хочу. Убейте меня здесь же на месте, а я из своей хаты не уйду!
— Не дразни меня, безумная, потому что я и сам обезумел от любви!
У Тодози глаза загорелись, аж стали злыми. Она подняла голос и смело смотрела князю в глаза. Иеремия стоял посреди хаты лютый, как сатана. Тонкие ноздри дрожали.
Но вдруг залаяли собаки и бросились за двор. Иеремия притих, насторожил уши и стал прислушиваться.
— Тетка Мавра возвращается из церкви, — сказал Иеремия.
— Нет, это не тетка. На тетку собаки не будут лаять и бросаться. Это идет кто-то чужой. Бегите, князь! Бога ради, бегите! Смилуйтесь надо мной, над моим бедным сердцем! Бегите через задворные двери в сенях на задворок, — говорила Тодозя, а у нее аж дыхание перехватывало.
Она в тот миг ждала брата и догадывалась, что это брат возвращается домой, да еще и не один. А собаки аж скулили и все приближались к хате, словно вели кого-то за полы. Иеремия выхватил саблю и выскочил в сени. Тодозя посветила ему с порога. Он на ощупь дошел до задворных дверей, отворил и выскочил в садок, а дальше мелькнул через леваду.
Вскоре скрипнули двери в сени. В хату вошел Тодозин брат Супрун, а за ним вошли два старца.
Супрун поздоровался с сестрой, и старцы сказали "добрый вечер" и сели на лавке.
— А где же это тетка? — спросил Супрун у сестры.
— Пошла в церковь и, верно, до сих пор в церкви, потому что еще не вышли с заутрени, — отозвалась Тодозя и искоса поглядывала на старцев.
Старцы с лица были совсем не старые.


