Войско неожиданно напало на Гадяч и окружило его со всех сторон, словно вражеский город. Небольшой дворец, конюшни, загоны, надворные хаты запылали разом и сгорели за один час. Лубенские старосты согнали из села хлопов с плугами, велели вспахать весь двор, всю усадьбу, где стояли постройки Конецпольского, и засеяли рожью. Иеремия тотчас посадил своих старост хозяйствовать в Хороле и Гадяче.
Выгнав одного соседа из Посулья, Иеремия сразу напал на другого. Король отдал Ромны своему приятелю Адаму Казановскому. Но Вишневецкий считал Ромны частью Посулья, принадлежащей к его владениям. В то время в Лубнах пошел слух, что Казановский умер. Не считаясь с королевской волей, Иеремия тотчас послал устроить наезд на Ромны. Наезд сделал в Ромнах то же самое, что и в Гадяче.
Магнаты в Варшаве подняли шум, что Иеремия самовольно хватает и присваивает себе чужие имения. Казановский тотчас начал тяжбу против Иеремии.
За самовольные поступки король приговорил Иеремию "к баниции", то есть к изгнанию из Польши.
— Ну, не причинит мне король зла! — крикнул Вишневецкий Гризельде. — Кто посмеет выгнать князя Вишневецкого из Польши и с Украины? Еще не родился на свет тот, у кого хватило бы силы выгнать за границу князя Вишневецкого. Скорее уж я сам выпру короля из Польши вместе с его любимцем Казановским.
Как раз в то время собирались сеймики, чтобы выбирать посланцев на варшавский сейм. Вишневецкий приехал в Луцк на сеймик, устраивал для мелкой шляхты пиры, поил и подкупал панков и выманил у шляхтичей такой наказ для своих посланцев в Варшаву, что сеймик дает право своим посланцам отстаивать право Вишневецкого на Ромны. Сеймик выбрал самого же Вишневецкого посланцем от волынской шляхты на варшавский сейм. Несмотря на то что Иеремия уже был приговорен к изгнанию, он прибыл в Варшаву как сеймовый посол, словно для того, чтобы насмеяться над королем. Король хорошо знал, что Иеремия будет стоять против него на сейме и "сорвет сейм", если только король не вернет ему Ромны. И действительно, король снял с Иеремии баницию и вернул ему Ромны, только присудил Иеремии заплатить Казановскому сто тысяч злотых.
Забрав Ромны, Иеремия думал удержать и Гадяч и растоптать своими магнатскими ногами всякий закон, всякое право. Магнаты в те времена дошли до такой силы, так прибрали к рукам короля, что король, выдав грамоту на казенные имения одному пану, порой должен был отбирать у него эту грамоту и отдавать имения другому, более сильному и богатому магнату.
Конецпольский подал в суд на Вишневецкого, так же как и Казановский. Варшавский сейм вызвал Вишневецкого на суд, но Вишневецкий объявил, что он нездоров и по этой причине не может прибыть на сейм. Через год снова собрался сейм, снова вызвали Иеремию на суд. Конецпольский требовал от Иеремии, чтобы тот присягнул, что тогда и в самом деле был слаб здоровьем.
— Покажу же я и сейму, и шурину, какой я слабый, — сказал Иеремия и, прибыв на Волынь, собрал четыре тысячи своего войска и поехал в Варшаву.
Едва паны засели в сейме, Иеремия обступил войском сеймовую "избу" и, разъяренный, крикнул сеймовикам: "Если не присудите мне Гадяч и Хорол, я дам вам себя знать: я изрублю на куски и Конецпольского, и всех панов, которые будут стоять за него, и самого короля".
Иеремия выкрикнул эти слова, махнул кривой саблей, погрозил сеймовым посланцам и выскочил из сейма, как безумный. Паны загомонили. Король перепугался. Все знали, что Иеремии нет удержу, нет для него закона, нет права, когда он разъярится: всем было хорошо известно, что бешеный Иеремия может устроить большую смуту и поднять бучу со злости и сгоряча из-за своего пылкого и несдержанного нрава. Король и сенаторы упросили Конецпольского хотя бы не требовать от Иеремии присяги, пока тот не выйдет с войском из Варшавы. Иеремии обещали пересмотреть иск Конецпольского на отдельном суде. Но потом суд все-таки вынес такой приговор: чтобы Иеремия вернул Конецпольскому и Гадяч, и даже Хорол, как издавна принадлежащий к казенным королевским землям, а не к Посулью князей Вишневецких.
С того времени паны и король возненавидели Вишневецкого за его гордость и нахальство. Король начал подозревать Иеремию: не думает ли он, часом, отбить его род от польской короны и его самого сбросить с престола.
Гордый с панами и магнатами, Иеремия не гордился перед теми панками, которые были ниже его и покорялись ему. С теми панками, что ему покорялись, добивались его милости, кланялись ему, Иеремия держался запросто. Иеремия часто ездил к своим управителям на крестины, даже держал их детей у креста, ездил на похороны одного своего управителя Закревского, со своими жовнерами обходился просто, был очень ласков к ним. Магнаты ненавидели его, а мелкая шляхта и войско любили.
Однажды в конце лета Иеремия и Гризельда, пребывая в Лохвице, поехали в Сенчу к одному своему управителю Суфщинскому на крестины. Суфщинский просил князя Иеремию в кумовья. Гризельда поехала с Иеремией от скуки, чтобы развлечься. Приехали на крестины некоторые Иеремиины управители и мелкие шляхтичи, и католики, и православные. Гости стояли у порога и жались перед таким знатным кумом, словно прилипли к стене и к дверям.
Иеремия и Гризельда сидели на старосветской высокой канапе, накрытой выцветшим недорогим ковром. Из другой комнаты вышла роженица, бледная и исхудавшая после родов, и поприветствовала высоких гостей. Она была православной веры, но муж ее был поляк и католик. Он велел окрестить ребенка в католическую веру. Поздоровавшись с высоким кумом, хозяйка села на стул. Тогда Иеремия сам попросил шляхтичей садиться. Гости уселись рядками на длинных простых скамьях. Из дверей выглянуло несколько женских голов, чтобы посмотреть на князя и княгиню. Усадьба управителя была старая, заведенная еще при Иеремиином отце Михаиле. Старая хата уже осела, вошла в землю и перекосилась на один бок. В маленькие окошечки заглядывал старый и густой, как лес, садок. Балки в низеньких комнатках словно нависали над головами гостей. Эта старая усадьба почему-то напомнила Иеремии старый отцовский дворец в Киеве и в Вишневце. Перед его глазами возникла, будто из тумана, исхудавшая и бледная фигура его матери Раины в киевском дворце, тогда, когда она провожала его в дальнюю дорогу. Но эти воспоминания молодых лет только на одно мгновение мелькнули и погасли, как в тумане. Черствое княжеское сердце не потеплело от этих детских воспоминаний.
Вскоре из Лубен приехал старый ксендз-монах, белокурый, лысый и сероглазый. Крестные стали перед столом. Вынесли ребенка, и старый ксендз перекрестил его, взял на руки и подал Иеремии. Шляхтичи стали позади крестных. Ксендз начал крестить ребенка. В открытых дверях столпились женщины и старые бабы-соседки, приглашенные Суфщинской на крестины. Среди них были и жены прибывших на крестины шляхтичей, были и казачки. Позади них из-за плеч выглядывали наймички и всякая челядь.
Иеремия искоса взглянул на эту женскую толпу в дверях. На самом пороге стояла уже немолодая женщина в наметке, в шелковой юбке и плахте, а позади нее среди всяких наметок и платков выглядывала молодая казачка необычайной красоты. Эта красавица была молоденькая вдова Тодозя Свитайловна, а впереди нее стояла ее тетка Мавра. Женщины очень пристально рассматривали Гризельду, бросали взгляды на Иеремию, разглядывали гостей с большим любопытством. Глаза из дверей смотрели и бегали по светлице, по гостям, подмечали всякие мелочи, разглядывали, какие у князя глаза, какие у княгини брови, как она была одета, какие у кого усы, длинные или короткие. Все это они замечали и словно записывали в длинные списки, чтобы потом читать по ним эти новости своим кумам и соседям неделю, месяц, а то и год.
Иеремия взглянул орлиными острыми глазами на эту женскую толпу. И его глаза как-то невольно упали на Тодозю Свитайловну, упали и остановились. Он заметил лицо белое, словно выточенное из слоновой кости резцом какого-то великого мастера, а на круглом лбу высокие брови, а под бровями такие пышные карие ясные глаза, каких Иеремия еще нигде не видел на своем веку. Полные уста были выпуклы и обведены так выразительно, так красиво, словно они были нарисованы. На шее краснели нити хорошего намиста и блестели золотые дукачи. Черный корсет словно влип в тонкий стан и спадал на светлую шелковую цветастую плахту. На белом лбу лоснился край парчового очипка, высунувшийся из-под белой низенькой наметки.
Иеремия вытаращил глаза на Тодозю, словно увидел какое-то диво. Тодозя почувствовала, что его черные острые глаза будто резанули ее по душе: резанули как-то неприятно, словно взгляд хищного недоброго человека. Она откинула голову за широкие плечи и за наметку своей тетки Мавры, потому что не выдержала этого острого блестящего взгляда.
"Господи, какие у него красивые, почти черные, но и страшные глаза, — подумала Тодозя. — Этот князь не смотрит, а будто режет тебя глазами, как ножом".
Но любопытной Тодозе снова захотелось взглянуть на эти глаза, что режут, как ножом. Она не вытерпела, высунула голову из-за теткиных плеч и снова взглянула на смуглое лицо Иеремии. Иеремия стал степенным. Он опустил веки с длинными черными ресницами и словно думал думу. Но вскоре веки в одно мгновение распахнулись, поднялись вверх, и снова на Тодозино лицо упали жгучие горячие глаза. Она не выдержала этого взгляда и снова откинула голову за теткину наметку.
"Вот так красавица стоит в дверях! Какие у нее пышные глаза, будто прямо ласкаются к сердцу, будто гладят душу шелком. Наверное, какая-нибудь казачка. Надо будет узнать, кто она такая. Какая красота! Какие уста, словно калина в зеленой листве! Какое личико нежное, словно у какой-то королевны. Это какая-то жемчужина, случайно закатившаяся в эти пущи, в эти дебри".
И Иеремия чувствовал, что не может отвести глаз от этой жемчужины, словно перед его глазами появилось какое-то невиданное и неслыханное диво, словно из рая прилетел херувим с неземной красотой.
А в комнатах было тихо-тихо. Все стояли неподвижно, словно подобия людей, сделанные из камня. Один ксендз тихо бормотал молитвы, время от времени шевелился и наводил на всех еще большее спокойствие, еще большую неподвижность и будто окаменелость своим ровным голосом. Иеремия не сводил глаз с пышного личика красивой казачки. В нем сердце загорелось сразу, словно от каких-то чар. Только теперь он заметил, что до сих пор еще никого не любил искренней любовью, даже Гризельду.


