— Но у меня слабая надежда. Нет форели в нашем Черемоше. Выбили бревна, а что осталось, то выловили гуцулы.
— А что ж ты за жид, если от гуцула не добудешь всего? Сейчас пошли рыбаков, пусть идут на реку. Ночь тихая, может, поймают. И знаешь что, Мошко? Я обещал пану раднику привезти ему головатицу. Прикажи им, чтобы мне обязательно, но именно обязательно, поймали головатицу. Понимаешь?
— Понимать я понимаю, но...
— Никаких но! Никаких «но» я не слышу и не слушаю! Так должно быть, и точка! А теперь давай водки да что-нибудь закусить, потому что я голоден, как волк. И сейчас же мне комнату освободи и застели, да чисто! Без мух, без клопов, без сороконожек, без муравьёв, без ужей и прочей вашей мелочи, понимаешь? А то я устал до смерти, спать хочу! И никаких мне слов, ни разговоров, ни болтовни — ни-ни-ни! Понимаешь? Так что linksum! Marsch!*
Мошко хорошо знал пана судью, знал его шутки и его в основе доброе сердце, но пан судья в своей добродушности не знал Мошко, особенно того, каким тяжёлым камнем на душу Мошко ложились его шутки. В другой раз он отбил бы шутку шуткой, на вопрос, где же та форель и та головатица, ответил бы, что рыбаки всю ночь ходили и ничего не поймали. Но сегодня? Легко пану судье говорить: посылайте рыбаков! Да разве теперь в деревне такое настроение, чтобы хоть один гуцул пальцем шевельнул, помогая Мошко исполнить его просьбу? А с другой стороны, Мошко, хоть и не слышал ничего и не допытывался о цели приезда пана судьи, но знал, сердцем и перепуганными нервами ощущал, что он прибыл по этому делу, держит в своих руках его судьбу, и был бы рад всей душой сделать для него всё возможное, удовлетворить все его желания, исполнить все его прихоти. Он знал, что всё это может ему очень пригодиться, может повлиять на весах его всей жизни, и ему страшно не хотелось превращать действительно в шутку шутливые приказы пана адъюнкта. Он бросился делать, что можно, послал одного работника в деревню к рыбаку Попивчуку, обещая ему пятак за десять форелек и десятку за головатицу, но работник скоро вернулся с коротким ответом, что: «Попивчук денег не хочет и на рыбалку этой ночью не пойдёт». Так и знал Мошко, что таков будет ответ. К другим рыбакам и идти было нечего — это были или родственники, или друзья Пилипьюков. Мошко попробовал ещё последний способ, послал обоих своих работников на реку, и им действительно удалось сачком поймать пару голавлей. Мошко обрадовался рыбкам, словно неведомому добру, велел жене их сварить и с торжественным видом подал их на ужин пану судье.
— Га-га-га! — расхохотался судья, увидев рыбу и особо не разбирая, что это не форель, а голавль. — А видишь, Мошко, что как тебя прижать, так ты всё-таки на что-то годишься. Недаром говорит гуцул, что жид только печёный хороший. Нет форели и нет, а как его припереть к стене, так и форель нашлась.
— Пусть пан судья едят на здоровье! — радостно сказал Мошко.
— Ну, а теперь я уже совсем серьёзно приказываю, чтобы к завтрашнему дню была головатица. Это не для меня, а для пана радника. Слышишь, Мошко?
Историю с паном радником пан адъюнкт, разумеется, выдумал. Никакой инструкции о головатице радник ему не давал. Но у пана радника была молодая, красивая жена, к которой пан адъюнкт, старый холостяк, испытывал горячее «влечение» сердечное; а эта пані радникова не раз в разговорах жаловалась, что уже третий год живёт в Гуцульщине и столько наслушалась про эти головатицы, а ещё ни разу не случалось даже на глаза увидеть эту рыбу, не то что иметь её на своём столе. Это вспомнил пан адъюнкт ещё сегодня под вечер, когда, съезжая с Буковца*, впервые услышал шум Черемоша. «Вот было бы здорово, — подумалось ему, — возвращаясь завтра в Косов, привезти пані радниковой красивую головатицу в подарок!» В его воображении рисовалась сладкая улыбка, с которой пані радникова будет благодарить его за угощение, и ради этой ожидаемой улыбки Мошко пришлось провести бессонную ночь. Пан адъюнкт, смакуя рыбку, приготовленную женой Мошко, всё больше разгорался мыслью о головатице.
— Слушай, Мошко! — говорил он, улыбаясь, но с несомнительным нажимом в голосе. — Не выкручивайся, не говори ничего, не ври и не путай, потому что головатица у меня завтра должна быть! У тебя вся ночь в распоряжении. Мне всё равно, хоть сам иди с женой и всеми детьми в воду, но чтобы завтра утром головатица вот тут лежала, на столе! И не маленькая, а порядочная, хоть на три пяди! А не будет — твоё несчастье. Лучше бы тебе не родиться!
И пан адъюнкт подмигнул Мошко, словно намекая на что-то тайное и страшное. Он-то себе в шутку, это у него был обычный жест, которым он пугал евреев, будучи уверен, что у каждого еврея на совести столько грехов и преступлений, что сам он считает себя достойным виселицы, и что, значит, ткни ему наугад пальцем в совесть, дай ему одним жестом понять, что ты знаешь о нём что-то неладное, — и непременно возбудишь в его душе переполох и тревогу. Мошко знал этот жест, не раз принимал его за шутку, но сегодня этот жест остудил его душу, бросил его в дрожь и лихорадку. Теперь он не сомневался, что «пан судья» приехал по делу Пилипьюка, что знает о брошенном на него подозрении, что форель и головатица — это не простая себе форель и головатица, а первая, будто бы невинная, форма взятки, что «пан судья» именно для того не упоминает о цели своего приезда, чтобы никто не мог ему упрекнуть, что он ночевал у подозреваемого и требовал от него подарков. С отчаянием в сердце Мошко начал теперь понимать, что от этой головатицы для него зависит очень многое, может, всё его добро, даже жизнь. И тем страшнее было его отчаяние, когда холодный разум всё яснее говорил ему, что достать головатицу этой ночью без какого-нибудь чрезвычайно счастливого случая ему будет совершенно невозможно.
Он ещё раз послал слугу в деревню, обещая двадцать банок за головатицу, но его высмеяли. Он послал жену к другим евреям, чтобы те пустили в ход свои способы на гуцулов, чтобы достать к завтрашнему дню головатицу. Пообещали, но большой надежды не давали. Вода в Черемоше слишком большая, рыбаки при такой воде редко приносят головатицу. К тому же жена, возвращаясь из деревни, принесла ещё одну неприятную новость: Юра Шикманюк вчера, проиграв дело в Косове, не вернулся с сыном домой, а пошёл в Коломыю; два гуцула, что возвращались с заработков, видели его на горе за Косовом на пистинской дороге. Мошко сперва как-то не обратил внимания на это известие.
— Пусть себе идёт! — буркнул он, махнув рукой.
Было уже поздно ночью. Судья давно спал в комнате на еврейских перинах. Жена Мошко с детьми спала на кухне. Мошко, заперев шинок и потушив свет, пошёл в свою комнату, окно которой выходило на двор, дальше на Черемош. Но ему не хотелось спать. Пересчитав заработанные сегодня деньги, он какое-то время сидел в раздумье. Что же будет завтра? И чем кончится эта история с Пилипьюком? И достанут ли Дувид да Сруль головатицу для пана радника? И как поведёт себя войт в этом деле — поддержит ли он Мошко, как в деле Юры Шикманюка, или, может, Пилипьюков? Ведь это его родственники!
Но воспоминание о Юре Шикманюке сразу придало мыслям Мошко другой оборот. Вчерашняя победа в суде теперь ни разу не радовала Мошко. Тьфу, мерзость! Чтобы выиграть это паршивое дело, понадобилось аж два фальшивых документа: фальшивый счёт расходов и фальшивая оценка Юриного участка. Нужно было заискивать у войта, подпаивать оценщиков. А какая с того польза? А вдруг Юра действительно дотянет дело до Коломыи, добьётся новой комиссии, потребует присяги? Присяги Мошко боялся, как огня, да и знал, что она тут немногим бы ему помогла. Нет, из этого может выйти плохое дело.
А хуже всего то, что Юра теперь будет врагом Мошко. Как он смотрел на Мошко, выходя из суда! Ведь его взгляд резал Мошко без ножа! Почему он не вернулся с сыном домой? Разве ему так уж спешно было в Коломыю? А если спешно, то почему он отправил сына домой, почему не поехали оба в Коломыю? Юра неграмотный, а Василь грамотный, был в армии, знает в Коломые, где, что и куда, лучше знает и суд, и адвокатов. Нет, без него Юра сам не поехал бы в Коломыю! Не для того он остался в Косове, а сына отправил домой, чтобы самому идти в Коломыю! Что жабьевские видели его за Косовом на пистинской дороге — кто знает, может, он нарочно вышел туда и ждал, пока встретит кого-то знакомого, чтобы пустить в деревню слух, что он пошёл в Коломыю? Юрины глаза, горящие ненавистью и холодной, непоколебимой злобой, так и стояли перед Мошко. Ой нет, это не Коломыею, не процессом и не адвокатом пахнет! Юра, видно, что-то другое задумал! Юра не пошёл в Коломыю! Он тайком, верхами и уединёнными тропами, вернулся в деревню. Юра не простит ему — не столько хаты и земли, сколько своей позорной участи, что был еврейским кормильцем, а потом и своё потерял, и кормительства лишился. Юра теперь враг Мошко, будет подстерегать его, наверняка задумал отомстить ему — кроваво, дико, без раздумий и без милосердия, как только гуцул умеет мстить!
Каким-то диким вихрем закружились в голове Мошко мысли, образы, выводы, пока не дошли до того конца, до той ясной, непоколебимой уверенности, что именно теперь, может быть, в эту самую минуту, наибольшая опасность грозит Мошко от Юры, — Мошко и всей его семье. О, ведь гуцул в такие минуты мести дик, кровожаден, не знает ни разума, ни милосердия. Сидя на лавке у конца стола, Мошко при этих мыслях словно оцепенел, одеревенел, окаменел от внезапного испуга.
Что-то душило его за горло, жало в груди, выталкивало глаза из орбит, перехватывало дыхание. Если бы в эту минуту послышался стук в окно или в дверь, если бы дверь вдруг отворилась и в них показался Юра — Мошко, без сомнения, умер бы в ту же секунду от одного страха.
Но вокруг было тихо, спокойно. Черемош шумел глухо; с пригорка от Пилипьюковой хаты ещё раз застонала трембита и затихла. Как хмель по подпоре, так душа Мошко после этой тишины тянулась вверх, ища в ней опоры, укрепления. С тяжёлым усилием он поднял руку и отёр ею лоб — он был покрыт крупным, холодным потом; потом он ещё раз протянул руку и придвинул к себе толстую, в кожу оправленную книгу — первую попавшуюся, что лежала сбоку. Он раскрыл её — это был псалтырь, еврейский, старый, с зачитанными, пожелтевшими страницами, напечатанный крупным квадратным шрифтом.



