Режет прямо в глаза Йосипенкови правду, при людях срамит. Думает: люди за него заступятся. Да не так дворóвые привыкли. С глазу на глаз они Василя хвалят, а как до дела дойдёт — сейчас и назад. Не взлюбил Василь дворóвых больше, чем Йосипенка. Горько ему было в те времена. Вера в человеческое добро меркла, падала в нём. Он остался повсюду один с молодым пылом правды и горького горя.
Всё это пришло ему на ум теперь. Пришло… и, глядя на Псёл, Василь думал: "Тихо плывёшь ты, тёмная речка, в крутых берегах. Золотом играют твои лёгкие волны при лунном свете… Хорошо бы, закрыв глаза, броситься в твои чарующие кручи, поискать покоя…" И будто что-то за полу тянет его к реке. Только что подошёл он к дуплистой вербе, что раскинула свои ветви над тёмной кручей, где вода, словно кипяток в горшке, крутилась, как тонкий девичий голос прилинул к его уху. Василь, резко повернувшись, не пошёл — побежал на гору. Сердце его забилось, горькие думы невесть куда сразу подевались, одна только: она, она поёт и подаёт голос… Одна она, моя Мотруся, что и красит эту жизнь. Пройдя немного, он и вправду увидел знакомую фигуру. Вся в белом, с распущенной косой, стояла Мотря в кусте калины и оглядывалась вокруг. Василь нарочно пошёл под высоким окопом, чтобы она его не заметила.
— Да не прячься, не прячься, вижу, — сказала она ему, когда он, подходя к тому месту, где она стояла, было присел. Василь поднялся.
— Ну что, долго ждал? Не удалось, как думалось, вырваться. Пока девчата полегли, пока уснули… Век показался. Почему же ты не прыгаешь сюда, не бойся. Тут никого нет… Давай руку, я тебя втяну.
Василь молча отошёл на противоположную сторону и, разбежавшись, прыгнул. Она не успела подать ему руку, как он уже был возле неё, обхватил её вокруг стана и, прижав к себе, звонко поцеловал.
— Мотруся! Мотя! Родная ты моя! — слышалось меж горячих поцелуев. Мотря в одной тонкой рубашке, в белой юбке, как хмелина, обвивалась вокруг крепкой Василевой шеи своими белыми руками. Высокая грудь вздрагивала, прижимаясь к милому, горячее дыхание грело его. Его глаза горели, тогда как всего его пронизывал какой-то холод. И долго они, глядя друг на друга, обменивались сладкими поцелуями.
— Ты соскучился по мне? Соскучился? Скажи? — играя глазами, спрашивала она.
— Ох! — тяжело вздохнув, ответил он. — Если бы ты знала, что я пережил за эти дни. Врагу своему не пожелаю!
— И всё напрасно. Ничего из этого не будет. Ты знаешь, за что старому чёрту досталось?
— Как?
— Как убежала тогда я, да прямо в горницы. Страшно мне так и тяжко. А как ещё услышала, что ваша драка и до пана дошла, так меня и схватило за сердце, за вены. Пропал уже, пропал, — думаю! Пан вернулся сердитый. — Надо бесова сына в солдаты отправить, — сказал. У меня и душа обмерла. Это значит — тебя. Сижу, как каменная, жду того времени, когда будут ложиться. Другие, припав к столу, дремлют, а я сижу да плачу. Вот слышу: расходятся, разъезжаются паны. Вот и он ушёл. Меня зовут. Пошла я, плачу. — Ты чего? — спрашивает. Молчу я, плачу. — Чего ты ревёшь? — спрашивает во второй раз. Меня будто солнце осветило: сразу надумала, что сказать. Как же, говорю, не плакать — побил Йосипенко. — Как, за что? — А я и говорю: пошли мы в кухню погулять. Я вышла во двор, а Йосипенко пьяный сзади: — А ты чего сюда? — да в загривок. Я так и упала без памяти. Когда поднимаюсь, а Йосипенко уже сцепился с кучером. Я скорее и убежала. — Постой же, старая собака, — рассердился пан. — Так, видишь, он нализался до того, что и белого света не видит, да и учудил. — На другой день как начал ему пан читать молитву, как начал, — так он и плакал, и клялся-божился, что до суда никогда напиваться не будет.
— Так это ты, ты, любовь моя, освободила меня? И, подняв, как ребёнка, он подхватил её на руки и понёс в кусты. Она только тихо хохотала.
II
Василь сам недавно поступил во двор, как сюда привели и Мотрю. Идя поить коней, он встретил возле двора на небольшом возке девушку с закутанной головой и рядом с ней старую женщину. Обе плакали. Впереди, печальный, понурив голову, шёл мужчина, держа в руках пеньковые вожжи, а сзади — гордо выступал другой, разодетый.
— Здравствуйте! — поздоровался Василь.
— Здравствуй.
— Куда это?
— Уже никуда, — ответил передний мужчина,
— Ты со двора? — спрашивает задний.
— Со двора.
— Приказчик встал?
— Нет, ещё не поднялся.
— Погоняй, — сказал задний. Передний щёлкнул по мохнатой шкурёнке.
Василь удивился. Кто бы это и зачем? Он ещё больше удивился, когда приезжие остановились у двора. До него донёсся безутешный плач старой женщины. "Верно, не к добру приехали", — подумал он и погнал своих жеребцов, чтобы скорее напоить и поскорее вернуться назад, узнать, зачем эти приехали, какая беда привела их во двор.
Он застал уже повозочку во дворе у ворот. И девушка, и женщина слезли с возка, стояли тут. Дворник Свирид что-то их расспрашивал. Василь поспешно повёл коней в конюшню и сам пошёл к приезжим.
Девушка и женщина безутешно плакали.
— Да будет вам! Рёвы распустили! — горько крикнул на них хмурый мужчина, видно, очень им близкий.
— Не плачь, девка, тут тебе худо не будет, — уговаривал и дворник.
— Она у меня одна… одна, — сквозь плач еле ответила женщина и ещё пуще заголосила.
— Да что же это? Разве забирают её куда? — спрашивает Василь. Приезжий мужчина сердито взглянул на него.
— Как же не забирают? От сердца отрывают! — крикнула женщина. — У других вон по сколько их, да ни одной не берут.
— А что ж, у тебя она уродилась красивая, — улыбаясь, ответил дворник.
Василь понял всё. И сердце его сразу заколотилось, так что дыхание в груди перехватило.
— Так это вы и везёте? Вы и отпустили? — сверкнув глазами, спросил он. Ему никто ничего не сказал. Один дворник только махнул рукой. Это ещё сильнее укололо Василя.
— Я бы лучше задушил её своими руками! — горячо вскрикнул Василь. На него приезжие подняли глаза. Подняла и девушка. Василь посмотрел на неё. Молодая, черноволосая, личиком белая. А слёзы, как горох, так и катятся из её глаз. Василь не смог дальше смотреть и поспешно спрятался в конюшне.
— Кто это такой? — спросил мужчина у дворника.
— А-а! — махнул тот рукой, — Кучер. Недавно стал.
Мужчина тяжело вздохнул.
Потом Василь видел, как Йосипенко принимал в свои руки добро панское, как тужили, прощаясь, мать и дочь, как отец, словно пьяный, шатаясь, вывел шкурёнку со двора, и уехали себе. Девку взяли в дом к Йосипенку, где она была до тех пор, пока пан не встал. Потом он видел, как её вели в горницы, из простой девки сделали какую-то куклу, игрушку, нарядили её в дорогой, с золотыми галунчиками, сарафан, грудь стянули так, что она будто просилась вырваться из-под тугих повязок. Брови, и без того чёрные, чем-то подкрасили, а бледное личико припудрили, словно мукой, чем-то белым. Длинную косу отрезали и оставили небольшие пацёрочки, завив их в густые косички, — словно хмелем покрыта её голова блестящими кудрями, намазанными душистой мазью. На ногах белые чулочки, скрипучие ботиночки. Вела её сама Йосипенчиха, низкая, широкая, проворная, — словно утка, колышется возле небольшого утёнка.
Василь, увидев это, со злости так и швырнул грабли из конюшни, что валок долетел аж до кухонь, а граблище на три части перебилось. Весь тот день он был печален, молчалив, за обедом мало что ел и только страшно поблёскивал своими чёрными, здоровыми глазами. Вечером видел, как девку вели в баню, нарочно протопленную для этого. Йосипенчиха неотступно была возле неё. Как Василю хотелось прокрасться и поджечь ту баню, когда они вошли в неё.
— Не наше и не нам! — махнув рукой, со злости пробормотал он себе и пошёл спать.
Ему не спалось. За долгую осеннюю ночь всякие мысли лезли ему в голову, а больше всего — вертелись они вокруг девки. Когда он вспоминал её заплаканную, горем битую, — сердце его рвётся от боли на части; когда увидит наряженную — и у зверя так не застучит, как у него стучит. Злость, словно ржа на железе, точит его сердце, сосёт, пьёт кровь из него. Люди кажутся ему хуже собак, своя жизнь — чередой беды и горя. И вправду, что в ней весёлого, отрадного. С самого малечку и до сих пор она его швыряла, как беспомощную щепку, из стороны в сторону, гнула, пригибала. Только и воли знал он среди степей, возле коней. И оттуда его взяли, и оттого оторвали… И почему он не умер малым. Зачем та добрая материнская подруга, птичница, после её смерти взяла его к себе, выкормила, вырастила? Добрая, она хотела сделать как лучше, а сделала хуже всего… Она, долговязая, худая и чёрная, "сухая тарань", как звали её во дворе, мерещилась ему… Он хищно улыбался ей, и вместо благодарности в сердце шевелилась брань. "Господи! — думал он, немного опомнившись, — долго ли ещё мне мучиться? Не лучше ли сразу покончить с собой?.. В конюшне балки надёжные, верёвка не оборвётся. Встал на стул, накинул петельку на шею, толкнул стул прочь — и через минуту, закрутившись, всё перед тобой покроется тёмным забытьём. Сойдутся дворóвые, отцепят; кто-нибудь посмеётся, кто-нибудь скажет: дурак, а кто-нибудь: так ему и надо. А она будет? Она что скажет? Не будут ли её заплаканные глаза смотреть на него с укором?.. Она подумает — и зачем? Я всего раз его видела, и за тот раз горячий его зов так врезался в моё сердце… Нет, это бабьи выдумки! — шептал он снова, словно просыпаясь. — Вешаться?! Самому вешаться? Чего вешаться? Вот бы кого другого повесить… может, лучше было бы", — вздыхая, прошептал он.
С того времени девка не сходила у него с мысли. И днём он видит её, словно перед собой, и ночью она ему мерещится. Он узнал из рассказов дворóвых, что зовут её Мотря и что Йосипенко, в чём-то провинившись, разыскал её, чтобы умилостивить барина, потому что барин отчего-то словно сердился на тех четырёх девок, что кормились в горницах. Услышал также, что Мотря очень понравилась пану, да Мотре не понравился пан, что она часто болеет и какая-то странная стала, — то весёлая раз, а в другой — целый день ноет. Те слухи острым ножом резали Василево сердце. Хоть бы он увидел её, хоть бы словом перекинулся… Запер, как вор украденное добро, и на свет не выпускает. С каждым днём он становился всё печальнее, молчаливее; всё ему мешало.
В один осенний день пану вздумалось покататься. Подал Василь коней. Сытые жеребцы, как змеи, стоят возле дома и только копытами землю выбивают. Василь смотрел на них. "А ведь только пустить с горы, сам вскочил, а их пустил — косточки не останется — разнесут", — подумал он и горько усмехнулся глазами… В ту минуту что-то застучало в оконное стекло наверху.


