Ни бурьянины среди них, ни травинки, только чёрная да рыхлая земля чернеет между огородной зеленью.
В конце садка, под самым Пслом, меж кустами молодого вишника белеет новая хатина. Должна была она строиться на две половины, да, видно, у хозяина не стало достатка, и он еле управился на одну, да и то ещё не совсем. Об этом говорили недокрытый потолок, кое-как закиданный бурьяном да трухой, плетень под приспу не набит, не обмазан. Видно, надоело хозяину по чужим хатам жить, и он поскорей спешил со своей. А широко была задумана хата: высокие рубленые стены, непомерно большие окна говорили о том, хвастались, что хозяин замыслил отстроиться на славу. Мимо неё как раз проходит дорога с горы к броду, и только небольшой ровчик отделяет двор от шляха, — ни ворот, ни тына нет, не видно его и с других сторон; от садка только неполоманный забор накренился, перевитый колючей берёзкой. Вот по дороге идут два мужика, на заработки, видно, тянутся, бедолаги: большие торбы у них за спиной, косы на плечах, словно ружья у москалей. Видно, знакома им эта дорога, видно, не раз ходили на брод, потому так и тянут смело. Вот они, завидев хату, уставили глаза на неё.
— Ич, и тут уже кто-то строится! — сказал один.
— Да ещё какие вавилоны! — прибавил другой.
— Что-то, видно, — зажиточный? — гадал первый.
— Навряд. Ты погляди, как крыта хата, и приспа черт-те какая, и ограды.
— Видно, наш брат, Савка? — Наш, да без толку. Хотелось по-пански, а вышло — по-собачьи.
— Из этого леса можно вон какую хату выстроить, а он и на одну не сподобился.
Прямо против окон они остановились и разглядывали хату, огород.
— Огород и большой, да дурной, — сказал, помолчав, один.
— Одна глина, — добавил другой. — Словно уж хуже и не было где.
— Пойди ж ты! Тесно, брат, теперь стало. Много нашего брата наплодилось, скоро один на другом жить будет.
— Теплее будет, — засмеялся первый.
Тут двери скрипнули, и из них выплыл кривой дедок.
— А вам чего? — спросил он, направляясь к прохожим.
Прохожие замялись.
— Сюда дорога на брод? — спросил один.
— Сюда-сюда.
— То-то я и говорю: это — сюда, а он говорит — нет. В прошлом году, как мы проходили, этой хаты не было.
— Эге, у нас так — у нас всё, как из воды идёт! — улыбнулся кривой.
Да это же Хомка! Глупенький, кривой Хомка, это же его и улыбка, его и походка.
— Это ваша хата? — спрашивает второй прохожий.
— А что, плохая хата? Такой, брат, хаты — свет обойди — другой не найдёшь. Подожди, мы её отделаем, узорами выбьем, цветками раскрасим.
— Да-да! — улыбаясь, сказал первый, — да тогда подожги — как свечка гореть будет.
— А что ты думаешь? — спрашивает Хомка, — из самого тебе дерева и рублена! У нас, брат, так. У нас — коли строиться, так строиться.
Прохожие неприязненно глянули на деда, пожали плечами и, ничего не сказав, пошли себе дальше, а Хомка, не замечая, что их уже нет, не переставал болтать, тыча рукой то на хату, то на огород, то на Псёл.
— Хомка! С кем ты гомонишь? — крикнула ему в окно старушка, держа на руках маленького ребёнка, а невеличкого мальчишку придерживая за верёвочку, которой он был подпоясан, чтоб, ненароком, не вывалился из окна.
— Да тут! — махнул рукой Хомка и улыбнулся… — Все завидуют нашей хате. Ждите, говорю, своей такой… Эге! Я три года шатался по городу, обошёл его вдоль и поперёк, а светлее да веселее не видел хаты.
— Что он говорит, тётка Оришка? — послышался слабый, приветный голос из-за бабушки, и из-за её спины показалось бледное личико молодой молодицы.
— Не налюбуется хатой.
— Мамо, мамо! — крикнул, улыбаясь, мальчишка, — а где тато? — и прыгнул с лутки прямо на руки матери.
В запалых чёрных глазах молодицы мелькнула какая-то искорка, по побледневшему личику разлилась тихая радость. Молодица прижала мальчика, поцеловала и поставила на лавке.
— Стой, Карпик, стой. Тато придёт, рыбки принесёт, а я Катрусю покормлю, — и она протянула руки к маленькой девочке, что сидела на руках у бабушки и тянулась к молодице. Тут, у раскрытого окна, куда тихо дышала прохлада, она начала кормить ребёнка.
— Ты бы отошла, Мотря, от окна. Ветер веет, хоть и небольшой, да всё ж нехорошо — и тебе, и ребёнку.
Молодица поднялась и перешла на лавку, в затишек.
Да это же всё знакомые. И Хомка кривоногий, Оришка кухарка, Мотря… Только Василя нет.
А то кто это идёт от Псла да с маленькой меткой окуней в руках? Да это же и он, его походка, его поступь. Карпик кричит в окно: — Тату, тату! — а он показывает ему метку окуней, что на солнце блестят, перебрасывая красными хвостами. Только отчего он такой грустный, такой задумчивый, так исхудал, так согнулся, что если б не чёрная борода, густо высыпавшая и затенявшая большие ямы на щеках, сказал бы — он только что с постели болезни поднялся.
Так-так. Это же он, это же и его хата, и его семья.
Уезжая в столицу, панич подарил ему это дворище, велев: если хочет строиться, то и лесу пусть берёт сколько надо. Василь долго маялся, глядя на рыжую глину своего немалого куска земли. Он советовался с Мотрей, на которой скоро и женился, что делать: начинать ли стройку, селиться ли здесь, или продать — и айда в вольные степи, на больший простор; его тянуло туда, манило, словно магнитом притягивало. Там воля, там ничто не напомнит ему о муках, о неволе. А Мотря — наоборот. Правда, и тут она лиха хлебнула, только здесь же она встретилась с Василем, вон в том садке гуляла с ним, на этот Псёл часто засматривалась. За Мотрей и Оришка тянула руку, и отец с матерью Мотриными: — Уведёшь на чужие края нашу дитину. Она не будет знать, что с нами, мы не будем знать, что с ней. И век, может, уже не увидимся. — Сбили Василя.
Может, и не сбили бы, кабы Йосипенко, покупая его огородину, не давал, будто на смех, всего десять рублей. Василь плюнул Йосипенку в глаза и пошёл в город наниматься на станцию, оставив Мотрю с Оришкой во дворе. Отец с матерью советовали ей идти к ним, в село, — она сама не захотела: так уж они сжились, сдружились с Оришкой.
На станции служба тяжёлая — невольная: и днём возы, и среди ночи вставай да езжай. Когда-никогда вырвется Василь домой, наведается на час-другой да и назад. Будь Василь один — ещё бы кое-как, а то подумает, какая Мотря… Она такая горячая, беспутная, — и схватит его тоска, защемит за сердце. Сколько раз он собирался бросить эту ненавистную станцию. Да как бросить? Где те пятьдесят рублей в год взять, что даёт ему жид, да ещё с проезжего порой перепадёт. Там жена с Оришкой в панском дворище пока ещё могут, кое-как перебьются. А он? Ему думать надо. Кончатся те два года — и айда с панского дворища. И теперь Йосипенко наседает: только даром хлеб переводите. Куда тогда? Надо думать про приют: посреди дороги не спрячешься, да и с дороги прогонят… Горькие, тяжёлые думы обнимали ему голову, пронзали сердце, будто тупым ножом, резали на кусочки. Он роптал на судьбу, роптал на бога, то с завистью, то с досадой глядел на каждого зажиточного. Не посягал на его добро, — только отчего же такая неправда на свете: одному и слишком много, а другому и повеситься приходится на чужом. Часто ему доводилось ездить широкими степями, длинными ланами. Всё то панское добро: когда-то по нему колосилась рожь, пшеница доходила до мужской груди, — теперь только будяки краснеют да синяк синеет. Даром пустует земля. Не стало крепостничества — некому пахать. А сколько бы эта земля прокормила, укрыла таких, как он, бедолаг? Всё то ненасытность панская: и вспаши, и засей, и убери, да ещё половину отдай ему, а не то пусть пустует. Другой раз и можно бы взять, да обо что ты руки зацепишь?.. Будь ты проклята, земля! Как ни горько, а тут всё ж без всякой науки, голыми руками, хоть что-нибудь заработаешь. И Василь, тяжко вздохнув, погоняет чужую скотину. Прошёл год, и только того и было, что Василь зимой вывез лес из лесу. Знакомый лесник не поскупился, да и Йосипенко смотрел сквозь пальцы: у него тогда как раз своя неурядица настала. Кривого Хомку выпустили из тюрьмы, а хитрый стряпчий прицепил его за кражу денег. Все говорили: вот чего доброго, Йосипенка посадят на казённые хлеба. По целым неделям жил Йосипенко в городе, и не раз его туго набитые деньгами карманы пустели. Одарка сердилась, ругалась, ругалась: всё нажитое добро разнесёт да разволочёт на старость! Выйдут со двора — где-то придётся под чужим тыном дохнуть. Йосипенко только кряхтел да всё носил денежки.
— Куда ты их носишь? Не городским ли хлёркам? — рассердившись, спросила она его. Йосипенко весь затрясся.
— Ты что, с ума сошла? — ответил он. — Вон кривого черта выпустили… Хочешь, чтоб я на его место сел? Йосипенчиха умолкла;
Да не затих, не умолк людской говор: дворовые не шептались, а в голос гомонили меж собой, что как ни крути, а правда своё возьмёт. Больше всех говорила Оришка. Она приходилась какой-то роднёй Хомке, и сердце её болело, что ни за что калека страдает.
Йосипенчиха терпела, ждала, пока кончится дело. — Я их переберу, я их перечищу! — бранилась она, затаив зло на сердце.
После рождества дело кончилось — виноватого не нашли. Люди ещё погомонили немного да и замолкли: у них свои нужды, свои неурядицы, что ближе к сердцу подходят, чем чужое горе. Тогда как раз пришёл черёд Йосипенчихе сказать своё слово. Безбоязненно сказала она его и прежде всего Оришке: что за сборище она со всего света пособирала? Оттуда всё зло и встаёт. На что ей, одинокой, такие хоромы занимать, — перевести её к кузнецу. У кузнеца детей нет, хата просторная — поместятся. Оришка, может, и слова бы не сказала на то, будь она и вправду одна, а то возле неё Хомка, Мотря, что дохаживала последние дни: не сегодня-завтра ждали ещё нового жильца… Оришка подняла бучу.
— Как это так? Чего это так?
— Ты ещё и болтать? С гуздром выкину со двора! — крикнула на неё Йосипенчиха и дала сроку два дня.
Оришка кинулась в город к Василю. Пришёл и Василь вечером. Посоветовались, что делать, как быть. Василь кинулся к задворовым. У Кабанца хата на две половины, и вторая половина пустует. Не пустил бы ты, брат, к себе? Кабанец понёс, что хоть у него и вправду вторая половина пустует, только теперь век такой — ни обо что рук зацепить. Василь пообещал три рубля в год платить. Кабанец согласился, и той же ночью Василь перенёс всё своё добро и перевёл Мотрю.
— А я чего тут останусь? И я пойду за тобой, — сказала Оришка и тоже перебралась.
Она рассчитывала, что ежедневный паёк за неё будет подмогой и для больной Мотри.


