Его, вольного властелина Степи и Ветра, и несметных богатств половецкой орды, привыкшей жить свободно и бездумно!.. Он твёрдо решил, что и Гайка станет, как он, вольной и богатой. Он сделает её первой ханум — женой. Когда она захочет — примет у себя русских святых отцов, что несут свою веру в половецкие башни. Как это уже сделал по совету Яня Вышатича могучий хан Осень. Хан Итларь тогда станет братом киевских могущественных князей, их опорой в Степи, как когда-то чёрные клобуки, берендеи и торки стали опорой князя Владимира.
Итларь ещё хотел говорить о том, как он ждал её выздоровления, как он счастлив видеть её уже здоровой. Он тайно молился своим богам и огню и тайно просил за неё у богов русских. Он даже поклялся, что если они откликнутся на его мольбы, сделает так, как только что сказал…
Но этого хан недоговорил — слишком уж безразлично смотрели на него утомлённые глаза Гайки. Итларь отёр влажное чело уголком шёлковой косынки, повязанной у него на шее, и с ожиданием смотрел на Гайку.
Вдруг из-за полога послышались всхлипы и голос Отрады:
— Сестра… Согласись! Благословит тебя Господь… Нам всем, может, будет легче… Детям нашим…
Гайка поднялась на локтях. Отрада снова скрылась за пологом. Итларь ждал слова Гайки.
— Не верю этим обещаниям. Всё это — ложь… Сети, чтобы поработить мою душу… чтобы мою волю оскопить… Ложь это! — тихо и твёрдо сказала она.
Хан Итларь недобро блеснул глазами. Может, она и угадала, что эти сети он сплёл, чтобы поймать её для себя. Но смотри-ка, как вышло! — попался и сам в них… А она — не верит… Не верит ему, хану Итларю?.. Значит, его слова — пустой ветер?.. Он бурей вылетел из башни.
Через два дня Гайку сонную схватили несколько крепких рук. Свернули, как куклу, в свёрток серого войлока и куда-то понесли. Вскоре бросили на какую-то мягкую постель, развернули, окружили со всех сторон.
Она сразу узнала белую башню хана Итларя. Огня не зажгли. Глаза её не могли ничего видеть вокруг, кроме круглого оконца в крыше башни. Слух уловил знакомый голос.
— Берите её.
… Помнила от той ночи немногое. Как кто-то прижал к войлочному полу её руки и ноги, как кто-то тяжёлый и горячий навалился на неё, дышал ей в лицо гнилым вонючим духом утробы, как ползал по её животу, по груди… Потом — другой…
Очнулась от нестерпимой жгучей ломоты во всём теле. Моргнула глазами — в башне было светло. Был день. И вдруг в зрачках повис раскалённый на огне железный кружок. Тамга хана Итларя! На нём ещё шипела налипшая кожа с её лба, куда половец только что приложил раскалённое добела железо с родовым знаком хана Итларя — пронзённый стрелой круг луны…
Потом была тьма в глазах. Потом пришёл день. И пришло ко всему равнодушие. К солнцу, к ветру. К полынному запаху степи. Куда-то исчезло желание свободы. Даже отчаяние не жгло тоской душу…
Три дня её везли на повозке в далёкие стойбища. Молча склонялась над ней Отрада-Ула, тайком вытирала влажные глаза, что-то шептала и вздыхала.
Далёкие незнакомые степи… Для Отрады-Улы они были ближе — где-то здесь, в Засулье, её Славята и Борис гоняют Итларевы табуны, ищут места для новых стойбищ, следят за дойкой коров, овец, коз, за тем, чтобы вовремя возили свежий скрут в ханские башни. Отрада-Ула с нетерпением вглядывалась в даль. Она же первой и заметила башни далёкого кочевья.
— Сыночки мои, соколики мои! Хоть умру возле вас… Хоть в глаза взгляну!..
Гайка встрепенулась от тех причитаний. Слова Отрады напомнили о её сыне, о Гордатке. Разве она забыла, что он её ждёт?! Нет, не забыла. То боль, то поругание её тела оттолкнули от неё мысль о сыне. Но душа её бессмертна! Уже сколько раз в своей короткой жизни Гайкино тело попадало в лапы Мораны. Но её нетленная душа выносила его от смерти, спасала жизнь Гайки. Наверно, и вправду мать её старая наколдовала своей дочери-красавице долгий век, а может и бессмертие. Раз она выжила после холодных объятий Сулы, после жгучей, сжигающей горячки, после Итларевых издевательств — то, верно, долго проживёт… Верь в это, Гайка, верь! Без этой веры тебе не пройти отмеренного для тебя нелёгкого пути…
И она верила. В её душе сияли обращённые к ней ясные глазёнки. Теперь они всплыли перед ней, заглядывали в её сердце. Её Гордатко… Подрос, наверно, уже… Чубчик на макушке позолотел или, напротив, потемнел…
В Гайкины глаза вошла жизнь. Она не боится работы. Лютым половецким солнцем её надежды не выжечь. Ветрам не развеять желаний. Зимние морозы не скрючат тело. Разве есть сила, что сломила бы душу или любовь русской матери?!
Навстречу прибывшим мчались всадники.
Отрада-Ула спрыгнула на землю, побежала к ним, раскинув руки. Отрада мчала к своим сыновьям-соколикам, летела словно соколица.
— Мама… мама… — Славята и Борис склонялись из седла к Отраде с обеих сторон. С головы её упала чёрная косынка, седая коса змейкой поползла по спине, а она, растерянная и счастливая, обнимала то одного, то другого своего парня… Обнимала сыновей.
— Славяточка, Борисонька… К вам мы приехали… Теперь буду с вами. Итларь прогнал меня… и Гайку прогнал… Не захотела ему быть женою! Ну что ж, может, так и надо было… Будем доить стадо… Будем скрут отжимать. Всё будем делать…
Сыновья Отрады сошли с седел на землю. Пошли навстречу Гайке. Она медленно приближалась к ним, затуманенными глазами смотрела на невысоких широколобых сыновей Отрады. Смуглолицые, чуть скуластые, с блестящими чёрными чубами, словно воронье крыло, с длинными усами, сыновья Отрады приветливо блеснули к ней белозубой улыбкой, поочерёдно протянули ей свои крепкие короткопалые ладони… Уверенные, сильные руки у Отрадиных парней. Чистые, нелукавые взгляды их густо-карих глаз.
— Мы тебя не дадим в обиду, Гайка, — искренне прогудел Славята, старший сын Отрады. Борис согласно кивнул.
Гайкин взгляд помутнел, губы изогнулись в дрожащей улыбке.
— А отсюда… далеко до Руси?
Славята и Борис переглянулись.
Оба глазами зацепились за её красное клеймо на лбу.
— Не знаем… Не ходили…
Гайка перевела взгляд куда-то вверх. Когда ей становилось нестерпимо дышать на земле, она смотрела на небо.
Наверно, от тех слов Гайки Славяте и Борису в сердце упала щемящая тоска по никогда не виданной родной земле, за которой всю жизнь тоскует их мать, что своими песнями и своей речью вселила её в их чистые души… Наверно, и вправду непостижимая сила той земли, что стоит высоких слёз гордой, несгибаемой женщины, принявшей муки, позор, принявшей увечье своей красоты, но не отступившейся от любви к родному краю… Какая же она, русская земля?
— Гайка, а ты Киев златоглавый видела? — не выдержал Славята.
— Ещё и сколько!.. Я жила там…
— А башни там есть? Вот такие, до неба? С золотыми верхами?
— Всё там есть, Славята. Золото, слава, надежды, позор. Только счастья там нет.
Взгляд её полетел в высь бездонного летнего неба. Может, в его вечности и недосягаемости счастье человеческое?
Наконец князь Всеволод решился выехать за валы Переяслава. Стояли прозрачные дни раннего сентября. На холмах, вдоль прудов мечтательно млели под солнцем багрянцем и золотом окрашенные дубравы и рощи. Чистая синева неба холодила плеса озёр и тихих степных речек. В них отражались опущенные косы поседевших плакучих ив и кустов лозняка. Не шелестят камыши, не отзывается шуршащая лепеха. Какая-то таинственная тишина легла на землю вместе с мягкостью уже угасающего солнечного света, она заставляла напрягать зрение и к чему-то прислушиваться,
Из лазури неба вдруг посыпался тоскливый клёкот. Потянулся в вырай журавлиный клин. За ним ещё один… Ещё…
Начинался отлёт…
Из-под конских копыт вспорхнула стая сытых перепёлок. Пугающе подпрыгивая, рассыпалась в сухой траве, исчезла. Над прудом, где остановился Всеволод, зарябила-захлопала крыльями туча налившейся тяжёлой кряквы. Вот тут бы поставить силки — вся стая попала бы в руки охотников.
Всеволод объехал пруд. Под копытами его коня сочно чавкали мокряки.
За ним, на расстоянии, ехал его верный страж Нерадец. Внимательно следил за взглядами и движениями князя, старался угадать его желания и выполнить их заранее. Князь усмехался в седой ус: от этой угодливости душа его наполнялась чувством всевластия в этой пустыне одинокого мира. Это одиночество особенно обняло его тогда, когда братец Изяслав сел на киевский стол, а кияне отреклись от своего слова. Правда, они потом горько плакали. Сын Изяслава Мстислав и на этот раз много посёк голов буйных ослушников-кия́н. Но Всеволод оказался снова в своей вотчине, на окраине земли русской. На Переяславщине.
Крепко сжал уста, от чего его короткая рыжая бородка воинственно выставилась вперёд. Ничего, он подождёт. Верил в свою судьбу, или, может, в шапку Мономаха, или в уверения митрополита Иоанна…
Может, его время приближается сейчас. Никто того не знает. Но в степях, по обоим берегам Днепра, за Сулой и за Тясмином, снова зашевелились половецкие башни. Хан Итларь, хан Китян, хан Девгеневич идут к Чернигову, на помощь Олегу Гориславичу и Борису Смоленскому, которые поднялись теперь против Изяслава. Эти племянники хотят теперь испытать счастье-удачу в борьбе со старым Изяславом при помощи половцев. Что ж, они тоже имели какое-то право на киевский стол — право меча, которым отец Олега — Святослав — отбил себе Киев у старшего брата.
Митрополит Иоанн передаёт через своего монаха-посланца: иди, князь Всеволод, и ты со своей ратью на Киев. Олег и Борис с ордой повоюют Изяслава, потреплют его дружину, а ты легко добьёшь его и сядешь на место брата своего, с помощью Бога и с благословения митрополита.
Всеволод теперь размышлял: если половцы идут на помощь Олегу и Борису, племянникам-забиякам, то как же этим ордам миновать Переяславщину? Никак. Пройдут со своими кибитками и табунами через переяславские города и сёла, через нивы, уведут снова в плен людей… А без людей, без их силы — он ничто. Будет просить хлеба и мечей у брата своего Изяслава…
Что-то не всё продумал отец Иоанн. Может, что-то иное на уме имеет? Может, хочет расправиться половецкими саблями с Изяславом, а заодно и с ним? Самому возсесть или кого-то возвести из послушных племянников, жадных до славы и почестей? Тогда восстанут все сыновья Ярославичей.



