Вот вернётся из Тьмуторакани… Если князь Изяслав простит ему давние грехи против него…
— Простит. Уже простил. Слово его ныне подпирает власть великого киевского князя Изяслава.
— А я останусь при своём деле — пергамент буду свой писать. О прошлом рассказывать.
— Говорят, ты смышлёный в древних писаниях. У меня есть старые какие-то записи. Может, как зайдёшь — посмотришь?
— О чём они? — насторожился Нестор, как ловец на зверя.
— О походах великого Святослава и о старом Игоре есть. Будто какой-то договор.
— Договор? Уверен ли ты, что договор?
— Точно не разберу, то ли Игоря, то ли Святослава. И есть сказание — о мести древлянам…
Нестор засветился лицом.
— Я знал… знал, что они существуют! Что это не выдумка Великого Никона!
— Ты о чём? — заглянул Янь в глаза Нестора.
— О летописном пергаменте Никона, воевода. Он писал, что есть такие договоры русичей с греками. А некоторые считают сие басней. Великая Византия, говорили неведающие, не могла заключать ряд с дикими русичами… А они есть, говоришь? — заглядывал монах в довольное лицо Вышатича. Глаза его увлажнились. — Так дозволь прийти к тебе, воевода. Переписать…
— Приходи. У меня есть немало редких книг, — гордо выпятил грудь Вышатич.
Боярин Янь великую радость имел, похваляясь своим древним родом перед учёным монахом и писцом печерским. Показывал ему книги из своей небольшой, но хорошо подобранной библиотеки. Не забывал, будто ненароком, похвалиться и своим египетским или греческим кубком, кружкой, лагвицей, что достались ему то в подарок, то в битве, то как алафа[54]. Кто, как не этот мудрый монах, оценит изысканность и тонкости в убранстве вещей потомка рода Добрыни — Остромира?
Нестор обходил взглядом это богатство Вышатича. Обходил вниманием даже нарядные иконы и тяжёлые, из чистого золота кованые подсвечники, в которых ради гостя зажигали свечи даже днём.
Зато долго склонялся он над кусками пергамента и то хватался за писало, то снова читал.
Янь мягкими шагами ходил позади его спины. Ему зудел язык поговорить. И он, немного выждав, стал рассказывать Нестору быль и легенды своего рода.
Порой Нестор прислушивался к словам воеводы. А особенно о Гайке. Жалился воевода на её ослушание, на худородство смердское и гордыню, обвинял в волхвовании и колдовстве. Но за тою злостью Нестор угадывал тоску по простому, не найденному человеческому счастью. Нестор чувствовал, что у Вышатича постепенно вызревала мысль насильно вернуть свою законную жену в дом с её сыном. Должен же быть у него наследник, который когда-нибудь с гордостью поведал бы и о нём, отце знатного, и о его предках. Выпытывал у Нестора. Есть у него, у Яня, ещё брат двоюродный — Путята. Но безпутный своевольник и сорвиголова. Тот имеет себе наследника — сына Дмитрия. Все Яневы земли могут ему и достаться. Он же, Янь Вышатич, как старший в роде, не хочет этого. Хочет своё колено продолжить. Но как? Будет ли это большим грехом, если он примет Гайкиного сына как своего? Будет ли ему благословение на это от отцов святых? А в мыслях плёл паучьи сети, в которые можно было бы заманить Гайку. Молился тайно старым богам, жаждая земного счастья, и открыто молил в храмах христианского бога, чтобы ещё и на небесах достичь царства.
Такова уж душа Вышатича — жадная до греховного честолюбия, что толкала его не по пути мытаря, а по пути фарисейства. "Горе вам, книжники и фарисеи…"
Уже вторую весну Гайка сама засевала Претичево поле. Засевала не всё. А лишь ту полосу, что тянулась от хаты к берёзовой роще. На больше не хватало сил. Вспахивала землю заступом, скородила граблями. Потом ждала, когда исполнится месяц. Вот тогда начинала сеять. То был праздник, и Гайка готовилась к нему заранее. Как то делала когда-то мать. Зерно для посева выставляла на ночь на завалинку, раскрывала мешки, чтобы три утренние Зари-Зореницы изгнали из зёрен болезни и наполнили их силой прорастания.
Надевала белый платок, обувала отцовские старые сапоги — земля поутру ещё была холодной — и выходила на своё поле. Через плечо у неё висела торба, из которой она брала пригоршню правой рукой зерна и разбрасывала. Широко ступала через грядки, чтобы не затоптать даром ни одной пяди на гладко заровненной земле. Широко, от всего плеча, рассчитывала десницей, бережно цедила сквозь пальцы те зёрна. А они выскакивали из-под них, как живые.
Рвались на волю, чтобы упасть в рыхлую землю и вскоре проклюнуться зелёными стеблями.
С той поры в Гайкину душу вселялась тревога: взойдёт ли? Не редко ли зерно легло в землю? А может, густо? Поломается, сожмётся её житечко, как станет поспевать.
Каждое утро, едва проснувшись, бежала смотреть на своё поле. Не зеленеет ещё, земля не покрывается бархатом. И сердце сжималось. Видно, зерно мёртвым было, не пробудила его золотокудрая Зоря-Зореница, не оживила его жизнью.
Печаль обвивала душу. Чёрные мысли вертелись в голове, немела от страха, что в лютые морозы в её хате не будет хлеба. И уж меркла в глазах солнечная день, не радовала лазурь неба, не веселили сердце весенние звуки.
Первую зиму Гайка перезимовала с помощью людей. Кто дал кус сала, кто миску гречки, кто ряднину принёс. Нига Короткая даже козу привела. Привязала к яслям, где когда-то стояла корова, и спокойно, будто сама к себе, молвила:
— Ребёнку молоко будет.
На том молоке пёстрой капризной Брязги поднялся на ноги и малый Гордатко.
Гайкино сердце оттаивало от льдин одиночества, что иглами брали её насквозь, когда она с удивлением наблюдала, как настойчиво вставал на ножки её сын, как радостно шёл к маминым рукам, с какой ясной доверчивостью в глазах смотрел в её душу большими синими глазами под тоненькими ниточками бровей, как искренне смеялся розовым ротиком, из которого выглядывали четыре белых зубчика… Про каждый тот зубчик она могла бы рассказать столько интересного, если б было кому слушать. А про первые слова, которыми он окликнул её, могла бы сложить песню.
Всё, что было дурного и злого вокруг неё, что было недоброго и жестокого в мире, отступало, исчезало в тот миг, как только она вспоминала о сыне. Новая сила вливалась в её душу, лаской наполняла сердце. И хотелось тогда сделать всем столько добра, столько нежности рассеять вокруг, чтобы затопить ими всё худое и злое.
Ребёнок щебетал к маме. Мама щебетала к ребёнку. Их мир был маленький и счастливый. Спорыш ковром стлался под ножки Гордатко. Гайка поливала его, чтобы гуще был. Рута-мята и любисток щедро разрастались под хаткой — то для Гордатка, чтобы купать его в душистых травах, чтобы рос быстро и был крепким телом. Кукушка-зозуля села на вербе и для них обоих накуковала-наворожила столько лет, что и со счёта Гайка сбилась. А на старом сарае свили себе гнездо аисты-чёрногузы. Вечерами, встречая вечернюю Зорю-Зореницу, они рассказывали малому мальчику дивные сказания. О Золотом Солнце-Яриле, о старом и добром Свароге, что своим оком-месяцем глядел на землю, все ли дети спят. О золотокудрых девах Зорях, которые днём выводят для Солнышка белогривых коней на голубой Степь Неба, а вечером загоняют их в чёрную Тьму. Так борются меж собой свет Дня и тьма Ночи — Белобог и Чернобог.
Каждый день открывал для них обоих новые чудеса и миры. Сплетались те чудеса из слов и песен Гайкиных. Гордатко слушал, вслушивался в мамину речь и с удивлением окидывал взглядом мир. И уже видел в нём что-то новое, красивое и доброе.
Прилетел воробей и сел на окошко. Почистил свой носик об раму. И уже целая сказка встаёт перед мальчиком.
А у воробейка жёнка маленькая.
Сядет на колышек, прядёт на рубашку.
Что выведет нитку — воробью на свитку.
Останутся концы — воробью на штанцы.
Останутся кисточки — воробью на рубашки…
Это уж мама напевает и прядёт-стрекочет на прялке. Мелькает колесо в глазах, вьётся ниточка с кудели. Мамины пальцы такие быстрые и гибкие!
Гордатко подносит свою руку к глазам, шевельнул пальчиками — нет, не выходит так, как у мамы. Ведь надо одновременно сучить нитку с той кудели и ногой толкать колесо.
— Я хочу! Хочу!.. — требует у мамы.
— Гордатко хочет прясть? Иди на руки, садись… Гайка берёт сына на колени, подставляет ему прялку и кудель. Он дёргает, шевелит пальчиками, а нитка не вьётся… Гордатко обиженно выпячивает нижнюю губку, сползает с колен.
— Это не для мужа работа, это для женских рук. Гордатко будет сильным мужем — плугом мамину ниву пахать будет, бороной боронить. И будет у нас хлеба полная комора. А караваи — вот такие! Выше Гордаткиного носа!
Мальчик моргает глазёнками. Понимает одно, что он когда-то принесёт маме радость большую, нежели если бы он умел сучить ниточку с той кудели.
В какой-то день пришло хмурое утро. Мама сказала: прокатился на своём коне Перун-громовержец, вспахал огненным плугом Небо и посеял на Землю семя дождя.
Густо зазеленело Гайкино поле. Веселее стала она поглядывать на свою убогую хатину и напевала Гордатку:
Зайчонок, зайчонок, не ходи, не топчи руты-мяты,
Чтоб поляны нашей не помять…
Размышляет Гайка вслух:
— Вызреет наше житечко, пожнём его, в снопы свяжем, обмолотим. Напечём перепеч с маком. Околотом хату покроем. Видишь, ветер крышу сорвал? Протрухла солома.
— А что такое — с маком? — подхватывает Гордатко незнакомое слово.
И Гайка уж напевает про мак, качает головой. Гордатко пританцовывает ножкой, шевелит губами:
При долине мак,
При широкой мак…
А в Гайкиной голове тем временем теснятся невесёлые думы. Когда это она напрядёт того прядива, чтоб полотна на рубахи им обоим наткать? У кого попросить стан, ведь их, Претичев, где-то пропал ещё тогда?.. Не хотела вспоминать то лихолетье…
И в этот миг на улице раздались страшный топот и свист. Выскочила на крыльцо — ничего не поймёт. Летят улицей всадники, припав к конским гривам, только нагайками посвистывают в воздухе. Гордатко прибежал к ней, вцепился в её подол, от изумления палец сунул в рот.
Откуда ни возьмись — вбежала во двор Нига. Закричала:
— Половцы! Гайка, беги! — Схватила на руки мальчика и понеслась огородами. Гайка кинулась за ворота — там же на привязи коза ихняя, кормилица Брязга…
Безумно мечется на верёвке вокруг кола. Сорвётся, чем ребёнка кормить? — Беги! Беги-и-и!.. — кричала Нига и, задыхаясь, мчала к роще. А там лес, овраги, балки, чащи, степняки туда не доберутся.
Рядом с Нигой мчались из соседних дворов и хат люди.



