Гуляет ветер по улицам, с неба сыплет крупой. Никого нет в церкви. Одна Ганна вышла с погоста, словно тень какого-то мертвеца, и поплелась вдоль тынов.
"Ведь меня просила к себе Марина, — вспомнила Ганна. — Зайду на часок, посижу, поговорю. Все равно сегодня работать грех", — подумала Ганна и повернула к Марининой хате. В хате у Марины в печи пылает пламя, свет так и бьет, так и льется вокруг волнами из всех трех окон и освещает вербы и вишни.
"Марина таки ждет меня, — думала себе Ганна, — ужин, наверное, варит", — размышляла она. Отворила сенешние двери и удивилась! В хате гудит, как в улье пчелы.
"Не заблудилась ли я, — подумала Ганна и вышла во двор, — нет!.. Маринин двор и ворота. Войду в хату".
Вошла Ганна и столбом стала. В хате светло, как среди дня. Горит каганец и две свечи, в печи пылает пламя и мигает веселыми волнами по белым стенам. На лавках, на полу, на печи обсели, как туча, девушки и парни! Смех, хохот, шутки и песни! На сундуке сидят музыки. Посреди хаты наряженная, как в праздник, прохаживается Марина, как пава, да заглядывает в печь.
— А я тебя, Ганна, жду не дождусь! — крикнула Марина. — Заиграйте, музыки, дробно да весело! Запойте, девушки, про долю, про счастье.
— Что это такое, Марина, — отвечает Ганна. — Свадьбу справляешь, что ли? Кого же замуж выдаешь, кого женишь?
— Женю я свой талан, выдаю замуж свою долю! Играйте, музыки, и не переставайте!
Музыки врезали метелицу. Марина как стояла с рогачем в руках, так и понеслась, и потянула за собой Ганну. Ганна оттолкнула ее и стала поодаль.
— Как не хочешь, то я и сама! — говорит Марина. — Забью лихо тропаком, затопчу ногами! Играйте, музыки, или деньги возвращайте! — А сама припевает:
Ой пошла бы я на музыку,
Коль даст отец пятака, —
Закружилась бы навеки
Да ударила тропака!
Тут-туп ноженьками,
Дзень, дзелень подковками!
Гоп-чук-га! тропака!
Потому что я такая!
Ткач Микола кинулся к Ганне и хотел потянуть ее в танец.
— Отцепись, поганый! — озверилась на него Ганна так, что аж в хате стихло, аж замолкли парни и девушки.
— Последний раз моя нога в твоей хате, — промолвила Ганна. — Не переступлю я, Марина, твоего порога!
Ганна хлопнула дверями, аж окна зазвенели. Парни хохотали, а ткач отворил двери и крикнул вслед:
— Тю-тю, дурная, навиженная московка! Освятилась, что ли, или в монахини думаешь идти!
Разошлись вечерницы. Как метель, кинулась Марина: и прибрала, и вымела, и вытряхнула, и вымыла. Застелила стол скатертью, постелила постель, в ночвы налила мытеля, чтобы вымыть голову, потому что была суббота.
Сидит Марина в конце стола, расчесывает косу. Густая черная коса распалась черной волной по белой сорочке, по скатерти. Чешет она косу, а густые волосы аж лоснятся.
Задумалась Марина; рука с гребнем застыла на косе... В ушах гудел бубен, скрипели скрипки, в глазах мигали черные брови, черные парубоцкие глаза.
"Короток тот веселый девичий век! Я и не нагулялась, и не напелась! Вернитесь же назад, годы мои молодые, девичьи! Если бы я знала, где растет такая трава, что годы возвращает, если бы знала, где живут такие знахарки, чтобы отвели мое горе, чтобы вернули мой девичий век, пошла бы на край света, не остановилась бы!"
Засветила Марина свечу, поставила на столе зеркальце, отворила сундук и вынула из черного платка кибалку с цветами, с лентами, с венцами, — ту кибалку, в которой она стояла под венцом в церкви.
Перед зеркальцем надела она на голову кибалку. Концы красных, синих и зеленых лент нырнули в расчесанную косу.
Глянула Марина на себя в зеркало, и слезы покатились из глаз. В зеркале чернели блестящие глаза, черные брови, а голова цвела цветами. Первая маковка на огороде не была так красива, как Марина в цветах и лентах. Повернулась Марина боком, мелькнула черная коса с лентами и рассыпалась по плечам и по груди. Сердце замерло у Марины.
Марине стало душно; в висках словно кто молоточками стучал, голова кружилась; ей хотелось петь, забавляться, куда-то идти, искать какого-то счастья. Она чувствовала, что не нагулялась и не натанцевалась. Тихий свет месяца манил ее, будто песня соловейка.
"Пойду же я в сад да вспомню свое девичество, свое ухаживание", — думала Марина.
На дворе стихло и потеплело; тихий ветер едва шелестел сухим вишневым листом; полный, но не ясный месяц стоял высоко. Марина взглянула на вишни, что стояли без листьев и напоминали ей, что спадет когда-нибудь и ее краса, как вишневый лист.
— Развей, ветер, мою черную косу до пояса! Вы, звездочки, взгляните на мои бровоньки, на мои цветочки! А ты, месяченька, посмотри на мое личенько, на мою красу. А если видишь того, кого я люблю, в дальней стороне напомни ему обо мне, наведи на него хоть сон обо мне.
Свет горит в хате. Марину сон не берет. Гудит, не перестает в ушах бубен, скрипят скрипки, перед глазами маячат веселые лица. Как вдруг в ее мысли появилось сердитое Ганнино лицо.
"Боже мой! Что я натворила, — подумала Марина. — Она сказала, что больше не переступит моего порога. Разгневала я свою дорогую давнюю подругу".
Встала Марина, как сидела, в цветах, лентах, накинула кожушину и полетела к Ганне поздней порой.
— Спишь ли, Ганна? — спросила Марина, постучав в окно.
— Нет, не сплю; иди в хату, — ответила Ганна. В хате было светло, потому что светил месяц. Ганна глянула и перекрестилась. Ей показалось, что это мара.
— Не бойся, Ганна! Это я девую при месяце да при звездах. Забыла снять цветы, как вспомнила, что обидела тебя, так и прилетела к тебе.
— Насмеялась ты надо мной, Марина! — говорит Ганна. — Завтра святое воскресенье, я была в церкви — Богу молилась и за себя, и за мужа, и за тебя, и за всех. А ты меня завела на вечерницы. Мне говорила одна монахиня в Лебедине: кто в церковь не идет или гуляет перед праздником, под тем на семь саженей земля огнем горит. Что ты делаешь, Марина? Опомнись! Разве ты маленькая, что ли? Не знаешь, что молодице грех наряжаться в девичий убор? Уж не к перелеснику ли ты нарядилась в ленты да цветы?
— Прости мне, сердце Ганнусю! А я загулялась да и забыла, что завтра воскресенье. И все равно...
— Завела меня между парнями, — говорила дальше Ганна, — пусть они девушкам снятся... А ведь у тебя муж есть. Что он скажет, когда домой вернется? Ты же хозяйка в своей усадьбе! Тебя же люди осудят!
— Как захотят, — говорит Марина. — Я не боюсь людской молвы. Шучу, потому что я молода, потому что хочу прожить свой век весело, чтобы не напрасно прошли мои молодые годы.
— А я и до сих пор стояла перед образами и молила за тебя Господа милосердного, чтобы Господь навел тебя на добрый разум, чтобы не глумились над тобой люди.
— Прости же мне и не сердись на меня, Ганна. Спасибо тебе. На добрую ночь!
VI
Не один год миновал. Опустел Ганнин сундук. Пустеет и в коморе, и во дворе. Поветка наклонилась набок, кровля светится, стрехи обдерганы, ограда сыплется. Не на что справиться московке!
Ганна денег не жалела: пока подавал муж о себе весть, посылала все, что, бывало, накрутит веретеном. А тем временем минует год, минует и второй — Василь не подает о себе весточки.
Уже и спрашивала, и переспрашивала людей, спрашивала и москалей, ходила и к священнику. Никто не знает, не ведает. И каких только мыслей не передумала московка, сидя за гребнем! Не раз она плакала и тужила по нему, как по мертвому. Недаром же загомонили, что где-то страшная война.
Тем временем на утеху матери подрастал сын. Смотрит она, не насмотрится на своего сына; утешается, не наутешится своим Ивасем! Гибкий, как былинка, ровный, как тростинка, живой, как щегленок, вырастает Ивась. Уже ему заходит за десять лет; и носик выправляется, и брови густеют, и личико наливается, как яблочко. И не раз, бывало, Ганна, положив его головку себе на колени, промолвит к нему:
— Вот же ты, сын, удался в отца! У тебя глаза отцовы, и брови его, и взгляд его. Может, ты, сын, родился счастливым! Как вырастешь большой, ты будешь хозяином в моей хате. Будем вдвоем работать, хлеб зарабатывать; будешь мне помогать, потому что я скоро стара стану, занемогу. Приклонюсь я к тебе, сын, на старости, а ты досмотришь старую, больную мать. Расти, сын, большой да будь счастлив! За тобой, может, и моя доля вспомнит обо мне, еще раз заглянет через порог в мою хату...
Мальчику странными были эти слова. Странно ему было, что он такой малый да досмотрит такую большую мать. Ему казалось, что человек, таки момотянский, которого дразнили Долею, придет к ним, станет на пороге и заглянет в их хату.
Мальчик подрос и вправду стал в помощь матери. Уже и на себя немного зарабатывает, и матери кое-что принесет в хозяйство. Старая благодарит Бога и латает латки кое-где. Аж поздоровела и помолодела!
А Марина ее развлекает. Каждый Божий день наворачивается в хату, кормит Ивася гостинцами и целует его бровенята, вспоминая черные брови его отца Василя.
Видно, не суждено уже Ганне счастье. Повадились к ней лихо и беда! Потому что нет беде места в богатых и пышных домах. Недаром поют в песне: "Пошла беда к пану, лишилась жупана; пошла беда к попу, ноги себе обожгла. Пошла же беда к Ивану, от Ивана вышла пьяна".
Именно тот самый есаул, что когда-то приходил за Василем, однажды зашел к Ганне в хату. Ганна как стояла, так и обомлела, сама не знала почему. Видно, чуяло беду ее сердце.
— Добрый день тебе, молодица, — сказал есаул. — Пришла вчера такая бумага, чтобы ты отправляла своего сына в школу; потому что он, видишь, вроде солдатский сын, значит, кантонист...
— Но ведь у нас в Момотах нет школы, — ответила она. — Будьте добры: он еще малый; а я одна-одинешенька в хате; он мне помощь дает.
— Надо его везти в Киев, — сказал есаул, — так и в бумаге написано. Собирай быстро, потому что уже и подвода для трех кантонистов наряжена.
Взяли Ганниного мальчика и повезли той дорогой, которой и отец поехал... Ганна словно разум потеряла. Как немая, ходила она недели две. Марина не отходила от нее: и смотрела за ней, и кормила, пока Бог снова не привел ее к разуму.
— Не плачь, Ганна, не убивайся, — утешала, бывало, Марина. — Киев не Бог знает где! Даст Бог лето, пойдем в Киев, увидим сына, а может, и домой отпросим. Он же не то, что москаль.
Только и жила Ганна той мыслью, той надеждой, только и ждала она лета.
Настало лето. Пошла Ганна с богомольцами в Киев.
Вошла в Киев. Кого же тут спрашивать на свете? Спрашивала богомольцев — никто и не знает, и не ведает. А на улицах, куда ни глянет, везде паны да паны, страшно и подступиться.
Осмелилась-таки, стала расспрашивать одного пана.


