• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса

Две москвички Страница 5

Нечуй-Левицкий Иван Семенович

Читать онлайн «Две москвички» | Автор «Нечуй-Левицкий Иван Семенович»

Тяжело жить с ним, говорить нелюбые речи, сидеть рядом с ним!.. Назло же моим врагам, моему лиху и мужу буду любить парней чернобровых, черноусых!

И начинает, бывало, Марина песню, сидя за гребнем одна в хате. И песня та не дробная, не быстрая и веселая, а жалобная, протяжная, плакучая. Не поет Марина — голосит.

Поет она, голосом разливает, а вместе с голосом и слезы разливаются. Выспоет горе и выплачет, и на сердце станет легче и веселее. И никто не слышит тех жалобных женских песен, никто не подслушает ее горя, не расскажет ни людям, ни мужу. Стены немые, окна немые; один гудящий, лютый зимний ветер разносит то, что выйдет за стены, между вербами, разносит между вишнями женскую песню, женскую печаль... Начала Марина хитрить по-женски. Уговаривает мужа ласковыми словами и выпроваживает его из хаты то туда, то сюда, то и вправду по делу, то иногда и без дела. А москаль все покорялся, потому что любил Марину.

— Знаешь что, Микита? — говорит однажды Марина. — На шуршанских фабриках очень хорошая плата рабочим, куда лучше, чем в нашей сахарне. Вот и Василь Хоменко, Ганнин муж, хочет идти туда на заработки. Он работает, потому и имеет: уже и корову купил, и новую хату хочет ставить.

А Василь и мысли не имел идти туда на заработки, потому что туда было верст, наверное, с десять, если еще не больше. Москаль подумал, подумал и говорит:

— Как я пойду туда, то ты будешь тосковать без меня, а я там без тебя.

— Вот еще! Разве я маленькая. И я к тебе прибегать буду, и ты приходить ко мне будешь. Ты будешь зарабатывать деньги в сахарне, а я буду прясть себе и людям за плату. Иди, муж! Не на зло тебе советую, — улещала Марина москаля.

— Может, и так, — говорит москаль. Взял торбу с хлебом и потянулся из хаты к сахарне.

Марине стало и в хате веселее, и на сердце легче, словно свет для нее во второй раз развязался.

Москаль работал целую неделю, а в воскресенье приходил домой. И стал Марине будень праздником, а воскресенье буднем... Оденется, бывало, москаль в воскресенье в белую сорочку, сядет в конце стола да и разговаривает с Мариной. А Марина поглядывает на него искоса, управляя возле печи, поглядывает на его рыжий кудлатый ус, толстые бледные губы, на серые глаза и широкое лицо.

"Такой ли мне снился, — думает, бывало, Марина. — С таким ли я когда-то шла через мост во сне, стояла под вербой, подавала рученьку? Не для такого я умывала свое личико ранней, дозорной росой, плела длинную косу мелкими-мелкими дробушками, заботилась, вышивала белые рушники. Не для такого я вырастила свою девичью красу, свое свежее личико, черные глаза!.."

В понедельник утром что-то очень рано засветился свет в Хомишиной хатине. В печи пылает пламя, на припичке, на жару — горшки и горшочки. Две молодицы, близкие соседки, потрошили поросенка. Ганна хлопотала возле печи. Ганнина тетка вымешивала на столе паляницы. В хате душно; молодицы заплаканные.

Чужой человек, войдя в Василеву хату, подумал бы, что в хате или похороны, или готовятся к панихиде. То готовили обед, плакали и тужили по москалю, которого снаряжали в далекую, опасную дорогу.

Старая мать вылила все свои слезы, уже и не плакала. Отворяла она сундук, вынимала Василевы сорочки и укладывала в узел; каждую сорочку прижимала к лицу, к сухим, безслезным глазам. И казалось ей, что с каждой сорочкой отрывается часть ее сердца и где-то исчезает во веки вечные.

В другой мешок мать укладывала сухари и кое-какую харчь.

Управились, посадили в печь паляницы и сели обедать. Василь ест через силу, Ганна и ложки не обмакнула, старая мать на обед и не взглянула. Сидят все и грустят! А в хате тихо, никто и слова не промолвит. Казалось, если глянуть со стороны, что эти люди похоронили родного отца и только что вернулись с кладбища.

Въехала во двор лошадка, вошли богомольцы с узелками. Василь с Ганной пристали к ним, чтобы вместе идти в Киев. Встали тогда из-за стола и начали собираться в дорогу. Молодки заголосили и затужили, как по мертвому.

Выехали за царину и начали прощаться. Старая мать кинулась к Василю и заголосила:

— Прощай, сын мой, прощай, Василь! Кто же мою старость теперь досмотрит, кто же меня похоронит!

— Не плачьте, мама, — утешал Василь, — я вернусь, — а сам из-за слез и света не видел.

— Нет, сын! Я стара, я умру и тебя не увижу... — Больше она ничего не сказала, только перекрестила сына.

Богомольцы обернулись к селу, перекрестились к церкви. Батожок свистнул, лошадка натянулась и покатила возок. Все тихо тронулись с места и пошли под гору.

Осталась снова старая Хомиха одна с маленьким внуком. Вошла она в хату, посадила дитя на лавку, а сама села перевести дух, опершись руками о лаву.

— Лучше бы я, сын, — промолвила она к себе, — тебя не родила, коли должна дотерпеть за тобой такого горя! Лучше бы я тебя маленьким похоронила! Переплакала бы, перемучилась бы раз да и забыла...

А тем временем, когда мать провожала Василя за царину, в одном садке, у самого поля, опершись на тын, стояла Марина. Под высокой и ветвистой грушей, между зеленым вишняком, нельзя было заметить ее с дороги. Зато она видела через тын, через зеленые ветви и царину, и дорогу далеко-далеко на гору, до самого леса.

За час или за два прежде через ту же самую царину Марина выпроводила в дорогу своего москаля с другими богомольцами. Наложила и она всего в узел ему в дорогу, и немного жаль ей было, потому что москаль ее был добрый, не злой. Только лила она слезы не по нему, а по другому, чужому...

Марина стояла под грушей и поглядывала через куст бузины на царину, на дорогу. Из Хоменкового двора вышла кучка людей. Марина и побледнела, и замерла, и похолодела.

Через тын она видела все-все: и как стояли богомольцы за цариной, и как прощались. Она видела Василевы слезы сквозь свои собственные слезы, что текли рекой из ее черных глаз. Не одно материнское сердце, не одна душа Ганны болела за Василя. Между вишнями, за бузиной болела еще одна душа, щемило третье сердце. И один Бог знает, которое из них болело больше.

Отошли богомольцы немного от села, а Василь оглянулся еще раз, чтобы посмотреть на село, на свою хату, на старую мать, на дорогого сына.

Марина вытерла глаза рукавом и впилась глазами в его лицо, в его глаза, в его брови. Никогда милый не кажется таким милым, дорогим, как в самый час расставания и утраты! Никогда не видела Марина Василя таким красивым, как в тот час. Отдала бы она все на свете, чтобы целый век стоять за тыном и хоть издалека смотреть на него. И пришла ей в голову такая мысль: "Вот бы его или заговорить, или заворожить, чтобы он стал камнем, как стоит теперь на том месте, а я стала каменная на этом месте! Чтобы мне только смотреть на его белое лицо, черные кудри, черные глаза; смотреть до века и никогда не переставать!.."

А Василь камнем не стал; обернулся назад и пошел тихо за людьми по окопу. Уже вышли люди на гору и доходят до леса, а Марина стоит, склонившись на тын, и глаз не сводит с Василя. Повернули богомольцы в редкий лес; за зелеными кустами маячили то люди, то лошадка, то возок. Марина и там ловила глазами своего милого. Из-за кустов вынырнет то его голова, то плечо, то мелькнут черные кудри, а Марину будто сдавит за самое сердце. Дальше дорога повернула в густой лес, и вскоре все словно потонуло и пошло на дно где-то в зеленом море. Марина ухватилась за колышек обеими руками, склонила голову на тын и долго всхлипывала и убивалась, обливая сухой тын горячими слезами...

И снова стало тихо и грустно в Хомишиной хате. Снова вечером месяц заглядывает в маленькие оконца, белеет комин, мерещатся святые на образах. Хомиха спит и не спит, дремлет и не дремлет. И не улыбается ей из закутка лицо молодой молодицы, не щебечут вокруг нее веселые внуки. Все минуло для старой!

И видит она, как среди дня, шуршанский завод, а вокруг завода, как войско, обступили люди, да все сотские и десятники. Некоторые стали у дверей, у окон, чтобы застукать на заводе хлопцев и забрать в некруты. Вспомнила она, что Василь будто там, на заводе, и в душе ее похолодело. Смотрит: некоторые хлопцы выскакивают из окон, как перепуганные куры с насеста. Между ними узнает она своего Василя. Бежит Василь изо всей силы, а десятники за ним. Он стремится к лесу, а десятники вот-вот уже настигают... Один схватил за полу. Василь упал на землю, а десять душ навалилось на него; скручивают ему руки и забивают в колодку. Холодеет сердце старой Хомихи; весь свет — и фабрика, и лес, и небо — все зашаталось и закружилось. И кажется ей, что она уже умирает... и умерла... Просыпается старая и не разберет, жива она или мертва, на этом свете или уже на том.

Вернулась Ганна из Киева бледная как смерть, лицо изможденное, глаза глубоко запали.

Вместе с хозяином Ганна словно свою долю выпроводила из хаты, а пустила к себе злое безталанье! Работает она и на себя, и на ребенка, и на старую мать. А тут с ребенком и на работу не принимают, нельзя и на заводе стать. А оставить не на кого, нанять няньку — не за что, отдать людям — болит материнское сердце! Старую мать уже Бог принял к себе.

Набрала Ганна у людей конопли и льна и начала прясть за хлеб и за плату. Да выгоден ли тот хлеб, закрученный пальцами и веретеном! Надо и одеться, и обуться, кормить себя и ребенка, надо и хату обогреть, жаль и Василя.

Как подаст, бывало, о себе весточку, то Ганна, бывало, аж повеселеет, аж оживет. А вспомнив о его доле, вынет, бывало, из сундука карбованец или даже два и пошлет. "Это его труд, — бывало, говорит она, — пусть же он и воспользуется! А я здюжу — заработаю. Последний платок продам, да пошлю ему на чужбину..."

Невеселые и коротенькие филипповские дни, а еще печальнее долгие-долгие, как море, ночи! День похож на вечер, а вечер на ночь. По закуткам в хате с утра до вечера стоят деды; один день темный, а другой еще темнее, одна ночь черная, а другая еще чернее. На небе густые тучи, на земле густой туман. Ветер воет зверюгой, свистит под стрехами, сквозь тын, гудит печально в выводе.

Ганна сидит возле оконца за гребнем, а Ивась возле нее. С раннего утра до позднего вечера жужжит веретено в хате и трещит мичка на гребне. Одной песней, бывало, развлекает себя молодица. Да какая же то печальная была песня! Жалобнее самой жалости, грустнее самой грусти, горькая, как само горе! И не раз, бывало, к некоторым песням прикладывает Ганна слова о своем горе, о своем милом, чернобровом, что уехал в далекую сторонушку.

Одна утеха для нее — сын.