• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса

Две москвички Страница 9

Нечуй-Левицкий Иван Семенович

Читать онлайн «Две москвички» | Автор «Нечуй-Левицкий Иван Семенович»

Хотя она из мещанского роду, да евто ничаво! Я валачусь за ней, и она пайдеть за меня замуж, потому что я, значится, знаю все ахфицерские артикулы и благородное обхождение понимаю. Только мне надоть убираться и покупать ей подарки, а денег нет у меня. Любезная матушка! Продай же нашу хату и другое имущество разное и пришли мне деньги, потому что я магу выгодно жениться, значит..."

Ганна выслушала все, и когда батюшка перестал читать, спросила его:

— Что же это он, батюшка, пишет? Жив ли он, здоров ли? Стал ли он уже паном или до сих пор бедует? Боже мой! У меня нет и шага. Одолжите, батюшка, будьте добры, карбованец на отработку. Смогу — отпряду. Поклонилась Ганна, плача, батюшке чуть не до колен.

— Он, баба, не об этом пишет, — промолвил батюшка, — не о карбованце здесь речь. Он пишет, чтобы ты продала хату и послала ему деньги, потому что он хочет жениться на какой-то барышне, а ему не за что одеться и покупать ей гостинцы.

Такого чуда Ганна сразу не поняла и второй раз спросила батюшку; услышала во второй раз, да и своим ушам не верит:

— Так это сын хочет, чтобы я продала хату?

— Так, баба, — ответил батюшка.

— А может, там не так написано? — спрашивала Ганна.

Прочитал батюшка во второй раз. Баба прислушалась и поняла, что так оно и есть.

— Боже мой милостивый! — заголосила Ганна. — А куда же я, батюшка, денусь, если продам хату? В старцы пойду или пропадать буду под тынами на улицах?

— Куда хочешь, баба, — говорит батюшка, — ты уж там знаешь.

Стоит Ганна, руки опустились. Слезы хлынули из глаз.

— Иди уже, баба, себе домой, — говорит священник.

Баба стоит и молчит, словно и не слышит. Отняло у нее и уши, и глаза...

— Так сын хочет, чтобы я хату продала, а сама в старцы пошла? — промолвила она погодя.

— Так, баба. Только я тебе советую хаты не продавать. Пусть твой сын женится за свои деньги, а не за материнскую шкуру, если уж так приспичило ему жениться на барышне.

— Боже мой милый! — заголосила Ганна. — Разве я его не любила, не жалела? От своего рта отрывала кусок хлеба и кормила его; за последний шаг покупала ему гостинец. Ночей не досыпала, пряла ему на сорочку; не будила его рано, давала ему волю. Последние деньги слала ему на чужбину. А сколько слез вылила за ним! А сколько сердце во мне переболело, когда пошел он на чужбину! Один только Бог знает об этом... Боже мой милый, увижу ли я его еще хоть раз! Если бы мне, батюшка, увидеть его хоть перед смертью! Не пишет ли он, батюшка, скоро ли прибудет домой?

— Нет, баба, не пишет этого, только пишет, чтобы ты продала хату...

— Продала... — сказала она да и не договорила. Это слово снова поразило ее, как ножом.

Ганна уже было и забыла о том, что сын ее выгоняет из хаты: уже болела ее душа по своему сыну Ивасю!

— Далеко ли та Тула? — спрашивала Ганна. — Если бы я смогла, полетела бы к нему; чтобы посмотреть на него! Только и рода у меня, что был сын. А я одна век свой вековала в своей хате.

Вышла и матушка, простая себе женщина средних лет, расспросила Ганну и сама заплакала.

Недаром сложилась пословица: "Мать порвет пазуху, пряча для детей, а дети порвут пазуху, пряча от матери".

Жалуется Ганна Марине на своего сына.

— Так матери его торчмя — да в борщ, — говорит Марина, — коли он такое пишет. Не продавай хату, вот что!

Осталась Ганна в хате, не пошла в старцы. Да что же с той хаты, когда там хозяйничает лихо да недоля! Старая хата не укрыта; стоит, наклонившись набок, словно от большого горя. Двор зарос густой зеленой травой; не топчет его хозяйская скотина да птица. Становится усадьба пусткой: на выводе кричат сычи ночью. Только садочек разросся на воле! Три груши выгнались выше хаты, укрыли беднягу широкими густыми ветвями. Позади хаты засеялся густой вишняк. Перед окнами разросся широкий куст бузины. Ганна любила сидеть на пороге и поглядывать на широкий шлях. Ей казалось, что тем шляхом когда-нибудь придет к ней сын, потому что тем самым шляхом когда-то пришел в хозяйство его отец, пришла дорогая Ганнина доля. Тот шлях был дорог для нее, словно на нем она потеряла и нашла свое счастье... и снова когда-нибудь найдет!

VII

Не пришло к Ганне счастье тем большим, битым шляхом, только она выглядела свои глаза, выглядывая. Немного и лет миновало, а Ганна уже и постарела, потому что в роскоши человек цветет, как цветок, а в нужде вянет и сохнет.

Начались холода, а на Ганне кожух — латка на латке. Ветер дует сквозь него, как сквозь решето. На голове у нее не платок, а кусок бесцветной тряпки. Сквозь старые башмаки лезет грязь. Бледная как смерть, худая, с запавшими глазами, бродит Ганна по мусорникам и собирает навоз на топливо. Не дай Бог и врагу греться таким топливом!

Сидит Ганна день и ночь на днище, пооткручивала себе пальцы, зарабатывая черствый кусок хлеба, облитый слезами. И не раз, и не два случалось, что в хате не было ни крупинки соли, ни сухаря.

— Ой, горе мое тяжелое, — жалуется, бывало, Ганна Марине. — Пришла на меня старость да слабость. Едва ноги меня носят, еле владею руками. Работать не могу. Вот так, как видишь! В хате и голод, и холод. Высушили меня слезы, в груди меня давит, голова кружится, в глазах у меня желто, куда ни гляну. Как видишь, последняя на мне сорочка, да и та драная. Если бы уже Господь смилостивился надо мной, принял меня к себе. Поверишь ли? Так мне тяжело жить, что если бы разверзлась сырая земля, пошла бы в землю живой.

Марина не покидала Ганны, помогала в работе, кормила иногда своим хлебом, одевала своей одеждой, развлекала как могла.

— Возьми, Ганна, — бывало, говорит Марина, — не даю тебе как старцу. Вернется сын, заработаете — отдадите.

А Ганне и оставалось только взять торбы да идти в старцы, протягивать руку, просить хлеба.

— Пошла бы я и в старцы, — говорит, бывало, Ганна, — да стыдно руку протягивать, потому что я не калека. А люди скажут: была когда-то молодою и не заработала ничего на старость, и не нажила. Будут люди хлеб давать и попрекать вместе, что я московка, не заботилась, с москалями гуляла, до обеда спала. А разве я не работала, разве я не горевала?

Еще и зима не миновала, и снег не растаял, на дворе грязь да холод. Нет у Ганны ни крупинки соли, нет и хлеба. Надо идти на ярмарку, а сапоги совсем разлезлись. Пошла Ганна босая; ноги раскраснелись, окоченели от холода, одеревенели. Смеются люди над Ганной и попрекают:

— Зачем, баба, так рано надела красные сапоги? Еще и до средокрестья далеко, а до Пасхи и не видать!

Пришла Ганна с ярмарки, слегла и не встала.

Марина возле нее и день, и ночь...

В полночь печально блестел каганец на столе, на перевернутом горшочке в Ганниной хате. То притухал фитиль, и на нем едва тлела словно синяя огненная горошина, то снова поднимал разом пламя огненным языком. Блеснет каганец, и у края стола вынырнет печальная, задумчивая Марина. Снова блеснет пламя, снова выступит ее широкий лоб с черными бровями, появится тоненький нос, глаза, закрытые длинными, густыми ресницами. Потухает огонь, печальная Марина снова понемногу входит в темноту, исчезают глаза, исчезают щеки; едва мерещится белый лоб и рука с засученным рукавом где-то будто далеко. А в углу, на полу, как блеснет каганец, выходит, словно из темной ночи, другая фигура, страшная-престрашная! Огонь сжег ее лицо, съел ее щеки, глаза. Лицо почернело, словно землей припало, на губах села сухая жажда, глаза запали где-то глубоко, нос заострился, не доброе предвещая... Лежит Ганна на старой драной тряпке, прикрытая старым драным рядном, не стонет и едва дышит... Возле нее на лаве черепяная кружка с водой — с единственным лекарством бедному человеку...

Марина ждала ее смерти, потому что на столе наготове лежали две восковые свечи.

Невеселую думу думала Марина, глядя на те свечи. Вспомнила она свою минувшую жизнь и ненароком бросила мыслью и на свое будущее. И предстала перед Марининой мыслью жизнь не украшенной цветами, не утешной стороной, как когда-то представала перед ней; повернулась жизнь к ней другой, темной, неприбранной, будничной стороной. И в Марининой голове зароились роем невеселые думы — о лихе, о горе, о нужде и слабости...

"А кто же меня досмотрит, — думала Марина, — сохрани Боже, в какой болезни или бедности. Кто же постелет мне постель, смочит водой мои пересохшие уста, накормит хлебом? Кто же приготовит мне на смерть свечу, позовет на исповедь священника?"

Не маком украшенная, не барвинком увитая, не веселая, танцующая, в красном ожерелье стала перед ней доля, а побитая холодом и голодом, укрытая заплатами, с убогими торбами на плечах, в драной свитине, с плачущими глазами стала перед ней ее доля. Клонится Маринина голова еще ниже, ниже падают на глаза длинные черные ресницы, укрывая щеки. По белому лбу так и ходят волной, так и снуют невеселые мысли, одна другую сгоняя, одна другую догоняя. А по руке тихо скатилась горошиной на стол слеза, оставив за собой мокрую полоску.

Несут Ганну в домовине из старых досок, в чужой сорочке, которую принесли добрые соседи, в платке, который вынула Марина из своего сундука. За домовиной Марина плачет и убивается, идя, словно родную мать хоронит. Оплакивала она и свою подругу, и вместе с ней саму себя, свою долю. С Мариной идут две-три соседки с детьми, потому что умрет богач — соберется весь мир, а умрет бедняк — только поп да дьяк. За Ганной даже поп не шел: потому что похоронить было почти не за что! Только один дьяк Ничипирь распевал... А на дворе сияло ясное весеннее веселое солнышко, веял тихий теплый ветерок, пахло весной, молодой, свежей травой. Над разрыхленной пашней мигало небольшое марево, весело щебетал жаворонок. Покрикивали пахари, погоняя волов в плуге.

Похоронили Ганну рядом с ее свекровью Хомихой. Быстро заросла могила травой и чабрецом. Забыли об их горе быстро даже близкие соседи. На могилках пасутся овцы с ягнятами и иногда подпрыгивают маленькие пастушки, играя на сопилках. Вокруг кладбища то зеленеет рожь, аж глаза вбирает в себя, то шумит золотым колосом пшеница. А летом, в жатву, там слышна песня безталанного жнеца, который зарабатывает шестой сноп, поливая потом и слезами чужую ниву. И спокойнее, и лучше безталанным лежать под землей и землю держать, чем было жить и горевать на земле...

С того времени не собирались на вечерницы в Марининой хате. Замолкли там веселые девичьи песни, парубоцкие шутки; не играли там троистые музыки, не цвели чернобривцами чернявые парни, не сияли звездами молодые девушки. В пасмурные осенние и зимние дни стояли там деды по углам, дремал кот на печи, грустили стены и плакали окна, а с утра до вечера жужжало Маринино веретено.