"Детки, сегодня Иисус Христос родился в Вифлееме, городке иудейском, в хлеву бедном и убогом. Так, так! А с господином комиссаром податным советую вам не связываться, потому что что вам с того будет? А? Его рука, его и сила. Вот что. Благословение господне на всех ва-а-ас!" Или вот другой образец: "Детки мои, сегодня Христос воскрес из мертвых, а завтра у нас храмовый праздник. Помните себе, чтобы никто из вас завтра не был пьяным и броварни никаких не устраивал. Бог вас сохрани! Чужие люди соберутся, что бы это за честь была для общины, а? А та общинная толока — пора бы вам уже собраться и посоветоваться, что с ней делать… Слышу, что там еврей к вам подселяется, арендовать хочет или что… Гэ, старшина? Помните себе, что как только мне пустите еврея в село, так я и видеть вас больше не хочу! И слышать о вас не хочу, не то что! Рцем вси от всея души, от всего помышления нашего рцем!"
Приор смеялся без удержу.
— Ну, замучили вы меня, reverendissime! Ха-ха-ха! Перестаньте, ради бога! Да разве это возможно?
— Чистая правда, clarissime. Но к чему вам больше, достаточно только взглянуть на его жизнь-бытие, чтобы убедиться, что от него и не такого ещё можно ожидать. Живёт он в бедной крестьянской хатёнке, старой и перекошенной; живёт один, как палец, только со старой служанкой Феськой, глухой на одно ухо, и со старым слугой Прокопом, слепым на один глаз. Община построила когда-то Чимчикевичу по собственной инициативе хорошую резиденцию на главной улице, напротив церкви; но он сначала ни за что не хотел перебираться в новый дом; а когда его наконец заставили, прожил там меньше двух недель, ходя по просторным комнатам как сам не свой и всё жалуясь, что ему там слишком просторно, словно в степи. А в конце концов взял да и ночью перебрался назад в свой "зимовник", а в новой, просторной резиденции, как в амбаре, сложил хлеб. И представьте себе скандал в селе и во всём округе, когда из всех окон новой резиденции торчали только выставленные снопы. И ни за что на свете нельзя было заставить старого деда снова туда переехать. Пришлось общине, чтобы избежать всеобщего посмешища, только одно сделать: как можно скорее вымолотить поповский хлеб, сложенный в новой резиденции, и затем превратить ту резиденцию в сельскую управу, читальню и амбар, а попа оставить в его старом гнезде.
— Ну и славного же вы себе выбрали противника, reverendissime! — говорил приор, шёлковой платочкой утирая слёзы, катившиеся по его лицу от смеха, но всё же не без едкой насмешки в голосе. — С таким противником борьба должна быть лёгкой, а победа — верной.
— Что ж, clarissime! — покорно ответил патер. — Когда рожь поспевает, колосья начинают клониться под серп.
— Хорошо, хорошо, с богом и на жатву! А когда же думаете отправиться?
— Думаю, что вообще незачем терять время. В ближайшее воскресенье могу сказать первую проповедь в Товстохлопах.
— Прекрасно. Сегодня у нас понедельник. Сегодня же я напишу к этому вашему Чимчикевичу, чтобы он приготовил всё, что нужно для миссии, а в субботу после службы божьей вы и отправитесь в путь.
— Как ваша воля, clarissime! — ответил патер.
Оба они поднялись с мест, приор проводил патера к двери, а на его низкие поклоны ответил своей обычной добродушно-насмешливой улыбкой.
III
В субботу после ранней службы божьей патер Гаудентий сел в приготовленную для него монастырскую бричку и весело покатил за город. День был чудесно хорош. По полям, куда ни глянь, блестели серпы, звенели косы, раздавались песни, смех и переклики трудового люда. Летняя полевая работа кипела под палящим солнечным светом.
После душного монастырского воздуха патер Гаудентий вдвойне наслаждался и упивался тем широким, вольным простором, тем свежим душистым ветерком, что тянул от далёких сосновых лесов Бродчины, той величавой, хоть и однообразной подольской картиной.
Дорога в Товстохлопы была хоть и хорошей, но совсем не близкой. Уже была пора после обеда, когда лёгкая на рессорах бричка, слегка постукивая по твёрдой глинистой дороге, въезжала в тесный двор товстохлопской резиденции.
— А, reverendissime! — закричал из-под какой-то постройки отец Чимчикевич, издали увидев патера Гаудентия, когда тот вылезал из брички. — Пеплом, пеплом ноги посыпать таким редким гостям! Какие же бури, какие тучи загнали вас в наши края, а?
Патер Гаудентий ничего не ответил, только, сладко улыбаясь, с широко раскрытыми руками подошёл к старику и сердечно его обнял.
— Просим, просим ближе! Не пренебрегите нашим домом! — приглашал Чимчикевич, снуя вокруг иезуита. — Прокоп, эй, Прокоп, — обратился он к своему слуге и товарищу, — а приготовь там овса и сена их лошадям да помоги распрячь!
— А может, они сейчас поедут, прошу егомостя? — лениво буркнул Прокоп, враждебно поглядывая своим единственным глазом на непрошеного гостя.
— Ну-ну, поедут они, поедут, — добродушно смеясь, ответил Чимчикевич. — К нам на приход не приехали, это уж точно. Но и не сразу поедут, Прокоп, не сразу. Так быстро мы их не отпустим. Эй, Феська, а где ты, старая?
— Я тут, егомостинку! А что вам?
— Приготовь-ка нам, бабушка, какую-нибудь закуску. Понимаешь?
— Загнать гуся? — спросила глухая бабушка, и Чимчикевич, не имея охоты кричать громче, начал на пальцах объяснять ей, что ему нужно.
"Вот истинный образ всей этой церкви, — думал патер Гаудентий, присматриваясь и прислушиваясь ко всему, что происходило вокруг, — одряхлевший пастырь, а стадо его наполовину глухое, а наполовину слепое".
Но вот отец Чимчикевич, спеша и семеня ногами, кинулся провожать патера в свою светёлку, которая служила ему одновременно спальней, столовой и канцелярией.
— Садитесь, reverendissime! Садитесь! — приглашал он, подвигая простой деревянный стул, пока иезуит осматривался по его дому. Правду сказать, там не было особо на что смотреть. Светёлка небольшая, чистая и просто обставленная деревянной мебелью; деревянная кровать в углу, покрытая старинным ліжником сельской, но очень красивой работы, сбоку столик, заваленный метрическими книгами в крепком кожаном переплёте, на котором, вопреки общему сельскому обычаю, не было видно ни пылинки; в другом углу небольшой шкафчик с книгами за стеклом, а на стене под старинным образом св. Николая висел круглый и большой, как колесо от воза, овсяный венок, переплетённый ветками красной калины. Посреди светлицы стоял большой, четырёхугольный дубовый стол, накрытый кружевной скатертью, а на нём в деревянной миске лежали только что вырезанные золотисто-янтарные соты мёда и наполняли всю комнату сильным медовым ароматом.
— Вот ведь как знал, что гости будут, так душа и предчувствовала! — весело сказал Чимчикевич. — Словно что-то толкнуло меня после обеда: а пойди-ка достань мёда! А славный у меня мёд, reverendissime! Прошу только, будьте добры попробовать!
Патер всё ещё сидел, словно воды в рот набравши. Полная наивность и добродушие этого старичка как-то немного смутили его. Но перед соблазном душистых медовых сот он не смог устоять. Придвинув свой стул поближе к столу, он взял красиво вырезанную деревянную ложечку и, медленно высасывая медовые соты, завёл с Чимчикевичем разговор. Разумеется, при этом Чимчикевич говорил всё по-своему, по-русски, а иезуит на самой изысканной польской речи, тщательно избегая, чтобы ни разу не осквернить свой язык русским словом.
— Да-да, батюшка, — с видом искреннего удовольствия начал иезуит, — про это и говорить нечего, славный у вас мёд, славный! Недаром про вашу пасеку слава идёт по всему округу. Сразу видно, что умелая рука за пчёлами ухаживает.
— Пятьдесят лет, reverendissime, пятьдесят лет с пчёлами вожусь, так как же мне не знать их натуры и привычек?
— Пятьдесят лет! — вскричал патер, словно Чимчикевич сказал ему какую-то невероятную новость. Вот оно как! Так вы уже пятьдесят лет священником?
— Э, нет, попом я уже пятьдесят пять лет, — просто ответил отец Чимчикевич. — Подождите-ка! Посвящался я тогда, когда Наполеона били — под Ватерлоо или где там! Так сколько тому будет? Кажется, в 1815 было? А? Славное время было, reverendissime. Не дай бог дожить второго такого!
— Так вы думаете?
— Конечно, что не дай. Ну, потом пять лет бросало меня по администрациям. Испытал я беды, упаси господи! И горел, и тонул, и мёрз, и мок, как говорится. И жена-покойница в той нужде умерла; а жена, reverendissime, у нашего брата первая и последняя. И вот я, на этом месте, пятьдесят лет держусь. Как то божье дерево, где его бог посадил, там и растёт, пока его святая воля. Слава ему и поклон! Или как вы думаете, reverendissime, а?
— И село у вас славное, нечего сказать, — продолжал иезуит, словно развивая свою предыдущую мысль. — Едешь — аж глаза радуются. Поля обработаны, сады, огороды, хаты новые, скотина сытая и гладкая, всюду видно достаток и благодать божью…
— Что ж, reverendissime, работаем, как можем. "В поте лица твоего ешь хлеб твой", или как там в писании сказано, а? И про других не забываем.
— Слышал, батюшка, слышал, — подхватил иезуит. — Пан староста вашей общиной нахвалиться не может. "Что налоги уплатить, они, — говорит, — первые, что порядки общественные, дороги, мосты, — всё у них как бог приказал. А когда нужно сбор какой, помочь там или погорельцам, или тем, кого наводнение разорило, или бедным, — Товстохлопы прямо по-пански дают".
— По-людски, reverendissime, по-людски, не по-пански! Паны на такие вещи не очень-то щедры. А мы так, как Христос учил: что царское — царю, а что божье — богу. Так я говорю, а?
— Так-то так, — процедил патер, чуть склонив голову набок. — О том, что людское, а что царское, я с вами не буду спорить. Здесь ваши Товстохлопы могут быть примером для любой другой общины; и конечно же, не без чьего-то, как вашего, руководства. Это каждый должен признать. Но что касается божьего, духовного…
Патер не договорил, словно не решаясь затрагивать столь деликатный вопрос. Но Чимчикевич, очевидно, и не подозревал здесь ничего деликатного и прямо спросил:
— Что ж, есть у вас с этой точки зрения мне что-то упрекнуть? Говорите, говорите, я охотно выслушаю.
— Н-ну, упрекнуть! — живо, словно вырываясь, подхватил патер. — Какое право имел бы я упрекать вас в чём-либо? Упаси господи! Я только так… то есть… вот, например! Окружной школьный инспектор надивиться не может.



