I
Приор иезуитского монастыря в Тернополе, вернувшись из общей монастырской трапезной, слегка позёвывая, собирался прилечь и отдохнуть после сытного обеда; а так как день был летний и тёплый, то он снял сапоги и реверенду, когда вдруг кто-то постучал в дверь его кельи. Приор нахмурил лоб, недовольно скривился и помолчал минуту, а лишь после второго стука сказал:
— Прошу войти!
С низким, чрезмерно покорным поклоном вошёл член конвента, патер Гаудентий.
— Что вам нужно, frater?* — резко спросил его приор.
— Я хотел попросить вас, clarissime*, — начал патер, останавливаясь у порога, — чтобы вы выслушали меня. Хотел кое о чём с вами побеседовать…
— А что? Случилось что-то важное? — резко спросил приор.
— Н-нет, — протянул патер, — чтобы уж что-то особенное… нет, упаси господи! Но я хотел попросить вас, чтобы вы выслушали некоторые мои мысли и соображения…
— Ах, ваши мысли! — с каким-то насмешливым оттенком в голосе сказал приор. — Но нельзя ли эти мысли и соображения отложить до более подходящего времени?
— Разумеется, разумеется, что можно! — поспешно согласился патер. — Только простите, clarissime, я думал, что как раз теперь время наиболее подходящее: школьных занятий нет, а, кроме того, вам вскоре придётся отправлять обычный ежемесячный рапорт нашему преосвященному отцу провинциалу.
— Рапорт! — почти вскрикнул приор и совершенно очнулся от той дремоты, в которую начала было убаюкивать его негромкая и однообразная речь патера, в сопровождении жужжания крупных мух на стёклах решётчатого окна кельи и щебета воробьёв среди ветвей густых вишен, нависавших прямо к окну. — Рапорт! — повторил он ещё раз и исподлобья взглянул на патера. — А вам какое дело до рапорта!
— Упаси господи! — поспешно оправдался патер Гаудентий. — Я прекрасно знаю, clarissime, что рапорт — ваше дело, и, собственно, именно для того осмеливаюсь утруждать вас своей просьбой, чтобы вы могли изложить мои мысли и соображения и передать их в своём рапорте отцу провинциалу, разумеется, если они покажутся вам достойными и пригодными.
Но приор, хотя и не отводил от патера Гаудентия своего пристального взгляда, уже не слушал его заискивающей, слегка водянистой и однообразной беседы. Новая мысль внезапно мелькнула у него и заняла всё его внимание. Он знал, что каждый патер имеет право тайно обращаться к провинциалу с "рефератами", то есть доносами на других братьев, в том числе и на него самого, приора. Но до недавнего времени дела в монастыре складывались так, что тернопольский конвент жил одной семьёй, и никто из-за взаимных доносов не имел неприятностей. Лишь в этом году всё неожиданно изменилось к худшему. Вдруг двух патеров перевели из Тернополя в какой-то горный монастырь в Тироле, который считался местом наказательной ссылки, а вместо них прислали двух новых. С тех пор словно мешок развязался с разными выговорами, реколлекциями и прочими неприятностями, которые сыпались из Кракова на несчастный тернопольский конвент. Приор и все патеры ломали голову, кто же так им "услуживает". Подозревали то одного, то другого, тем более что все чувствовали себя виновными в не одной поблажке, в не одном нарушении монастырской дисциплины.
Патера Гаудентия подозревали меньше всего, что он может чинить такие "пакости": во-первых, потому, что с его приезда в Тернополь прошло уже более четырёх лет, а первые годы его пребывания среди тернопольских иезуитов были как раз спокойными и благополучными; во-вторых, патер Гаудентий имел среди прочих братьев славу Якима-простофили или даже слегка придурковатого. Слава эта, очевидно, была ему крайне неприятна, но он всё же поддерживал её разными нехитрыми способами. Началась она и прилипла к нему главным образом из-за преславного "миссионерского похода один на один" в Люблинскую губернию для католической пропаганды среди тамошних униатов. Поход тот закончился далеко не героическим бегством патера с границ России, где он, подобно ветхозаветному пророку Ионе, пробыл всего три дня и откуда вернулся без памяти от переполоха и удара, полученного ночью прикладом карабина из могучей руки пограничного объездчика. С поистине комическими жалобами рассказывал патер о своём подвиге, а его повествование каждый раз доводило всю братию до неудержимого хохота. А сам патер Гаудентий, будто и не замечая этого впечатления, кривился и съёживался, как полтора несчастья, и, увлекаясь рассказом, то бледнел, то дрожал, то всхлипывал, что, конечно, вызывало ещё больший смех у слушателей. При этом патер выглядел таким простодушным, открытым и незлобным, что трудно было даже представить себе, чтобы он мог писать доносы на своих собратьев.
И всё-таки, по какому-то смутному наитию, именно эта мысль мелькнула в голове приора в ту минуту, когда патер упомянул об ежемесячном рапорте. Он вспомнил всё, что знал о прошлом патера Гаудентия. Он был сыном бедного мазурского крестьянина. В 1847 г. тарновский епископ Войтарович взял его к себе на воспитание. После смерти епископа он учился у иезуитов в Кракове, окончил обучение в Риме, где и стал монахом, вступив в орден "Имени Иисуса". Приор не знал, какую репутацию снискал себе Гаудентий в Риме; знал лишь то, что спустя несколько лет сам генерал иезуитского ордена Бекс отправил его на миссию в Люблинскую губернию, где патер потерпел столь блестящее "поражение". И только теперь, обдумав все эти обстоятельства, приор вдруг пришёл к убеждению, что, зная чрезвычайную важность "позиции" католицизма в Люблинской губернии и вообще в России, римские верховоды должны были хорошо рассмотреть, кому доверяют такое дело, как миссия, а значит, и в молодом патере должны были усмотреть некую гарантию её успешного проведения. Из этого следовало, что патер Гаудентий вовсе не обязан быть таким простаком и болтуном, каким он до сих пор себя выставлял. Если это так, то приору всё сразу становилось ясно, и патер Гаудентий, возможно, сам того не подозревая, в одно мгновение вырос в его глазах. Всё поведение этого придурковатого патера тут же получало совсем иной смысл, вырастало до размеров искусно задуманных и ловко проведённых, истинно иезуитских интриг. К тому же приор давно уже догадывался, что в Риме недовольны деятельностью и работой тернопольского конвента, что от него, как от крайней твердыни на востоке, ждут большего; он неосознанно чувствовал, что приближается какая-то перемена. И, вглядываясь исподлобья в патера Гаудентия, он небезосновательно догадывался, что это именно он и есть предвестник или даже главный наблюдатель нового курса в деятельности ордена, который должен будет смести его, как смёл высланных в Тироль фратров.
Под влиянием этих мыслей и догадок, внезапно проснувшихся в голове приора, его лицо приняло озабоченный вид, и он, помолчав минуту, как-то поспешно и отрывисто сказал:
— Эге, вот оно что! Мысли и соображения… Что ж, дело неплохое! Разумеется, разумеется, обдумаем и запишем… Садитесь, reverendissime*, садитесь, будьте добры, вот сюда! Я весь к вашим услугам.
Тонкая ироничная улыбка скользнула по лицу патера Гаудентия, когда он, низко кланяясь, уселся на простом деревянном стуле за столом, за которым с другой стороны сел приор.
— Ну, reverendissime, — сказал приор, когда они оба уселись друг напротив друга, — о чём же вы хотите изложить мне свои мысли?
— Одна только у меня мысль, clarissime, всем нам общая: благо и рост нашей святой католической церкви, — ответил патер Гаудентий. — Вам, clarissime, конечно, лучше, чем мне, известно положение нашей церкви в здешнем краю, а особенно положение нашего конвента здесь, на самом восточном аванпосте католицизма, прямо перед, так сказать, лицом грозного противника — православия.
"Ага, видно, видно, что я не ошибся! — подумал приор. — Это он, предвестник реформы, присланный к нам шпионом. Это он автор доносов! Ну что ж, теперь хотя бы знаю, с кем имею дело".
И, обращаясь к патеру, словно удивлённый, сказал:
— Но позвольте, reverendissime, признаться, я не совсем ясно понимаю, к чему вы ведёте.
— Сейчас буду иметь честь объяснить вам это, — поспешно ответил патер, — покорно прошу выслушать меня. Хотел лишь заранее заверить вас, что я ни на минуту не позволял себе усомниться в вашей глубокой мудрости, точном знании и верном понимании окружающих нас обстоятельств. И если я по собственной инициативе собрал некоторые сведения, касающиеся нынешнего положения, и сделал из них кое-какие выводы, то это вовсе не из недоверия к вашему руководству, а скорее лишь из горячей заботы о нашем общем святом деле.
Удивление приора сменилось нетерпением. Он чувствовал какое-то отвращение и ненависть к этому приниженному лицемеру и доносчику, что сидел перед ним; но в то же время не мог не признать, что тот в данном случае действует вполне в духе правил иезуитского ордена. Только вот на этот раз дело касалось лично приора, и потому человек в нём взял верх над иезуитом. Догадываясь, что перед ним сидит его тайный враг и шпион, он решился говорить с ним прямо, без обычного фарисейства. "Пока что я ещё здесь старший, — думал он, — и должен дать ему это почувствовать; а там будь что будет!"
— Знаете, reverendissime, — произнёс он каким-то резким и презрительным тоном, — говорите со мной прямо и откровенно. Я в Риме не бывал, дипломатии никогда не учился и всегда считал, что за ней кроется порядочная доля неискренности. К тому же думаю, что мы свои люди, так давайте и говорить без ненужных хитростей.
Патер Гаудентий снова усмехнулся иронично, словно испытывая удовольствие от того, что так быстро вывел из терпения старого приора и заставил его столь откровенно выразить свою неприязнь к нему.
— Что ж, воля ваша, clarissime, — сказал он всё тем же чрезмерно смиренным голосом. — Моя душа чиста от тени неискренности, особенно перед лицом моего наставника, который должен быть для меня первым после бога.
— К делу, reverendissime, к делу! — перебил его приор.
— Дело моё вот в чём, — продолжал патер Гаудентий с непоколебимым спокойствием. — Вам известно, clarissime, к какой цели, к какому предназначению стремится в этом краю наш святой орден. Заветное слово, произнесённое святейшим папой Урбаном, "Orientem esse convertendum"*, заключает в себе всю нашу программу.



