Внизу, над самым берегом, росли большие вербы, спуская ветви к самой воде. Под скалой блестел в каменном желобке родничок, в который текла вода из узкой расселины в скале. Над самым родничком, на ровной каменной стене, были видны стёртые следы какой-то надписи славянскими буквами, от которой остались только титла. Окоп, обсаженный густой кудрявой дерезой, был похож на зелёную подкову, прислонённую к косогору. Белая хатка блестела среди того зелёного гнезда, как игрушка, и словно глядела на густые верхушки верб, на Рось, на остроконечные скалы за рекой, на убогие хаты других шляхтичей, которые были разбросаны по косогорам за Россью между камнями, среди густых колючек и чертополоха. Ещё во времена барщины пан отдавал бедным шляхтичам такие убогие земли в чинш между скалами и глинищами, на сухих холмах и косогорах.
Иван Михалчевский служил столяром на фабриках и зарабатывал немало денег. Мелкие стеблевские шляхтичи, не имея своего поля, бросались к ремеслу, служили на фабриках столярами, малярами, слесарями, кузнецами. Некоторые подрядились строить дома, хаты, церкви, а маляры нанимались расписывать церкви. Покойный отец Михалчевского был простым плотником, но когда по сёлам появились фабрики, его сын пошёл работать на фабрики и под рукой немецких мастеров выучился столярничать и делать довольно чистую столярную работу: столы, стулья, шкафы и диваны. Фабрики выпустили много хороших мастеров в сёлах и местечках.
Иван Михалчевский жил в хатке со своей старой матерью Анной. Хатка была внутри гораздо больше, чем казалась снаружи. Небольшая комната была отделена от пекарни тонкой дощатой стенкой. В хате было чисто и красиво, как в веночке. За большими образами католическо-униатской работы белели вышитые рушники. Вместо лавок стояли диванчик и жёлтые крашеные стулья. На расписном зелёном с красными розами посуднике рядами стояли фарфоровые тарелки, лежало несколько ножей и вилок. В комнате стояла кровать с подушками, покрытая зелёным ситцевым покрывалом, стоял зелёный сундук. Зелёные косяки у окон и дверей веселили белую чистенькую хатку.
Иван Михалчевский был неженат. Ему уже минуло двадцать шесть лет, и он не мог найти себе девушку по душе.
— Что ж ты, сын, не женишься? — не раз спрашивала Ивана мать.
— Нет мне, мама, в Стеблеве пары,— говорил Иван,— нет красивых девушек в Стеблеве.
— Неужто уж и нет. Видно, ты, сын, не очень-то к ним присматриваешься. Если не найдёшь себе пары в Стеблеве, так поищи в Корсуне.
— Уж я, мама, пересмотрел весь Корсунь и Богуслав, чуть не всю Украину, да не нашёл такой, чтобы мне понравилась. Я не женюсь как попало, с закрытыми глазами. Мне нужна такая красавица, будто нарисованная.
— Это ты, сын, видно, слишком уж начитался тех книжек... А между тем годы твои не стоят на месте. Выбирай, сын, поскорее, а то люди разберут и то, что есть.
Михалчевский был грамотный, учился в церковной школе, читал и пел на клиросе. Он доставал книги у священника, у его сыновей, у шляхтичей, любил читать, купил и прочитал Шевченков "Кобзарь". О Тарасе Шевченко тогда ходила молва по всем соседним сёлам и местечкам, вокруг его родного села Кириловки. Когда умер Шевченко, когда дошла весть о его смерти и похоронах в Каневе, Михалчевский плакал по нём и говорил, что будто похоронил родного отца.
Врождённое чувство красоты, немного развитое поэзией, сделало Михалчевского в отношении девушек немного привередливым. Многие девушки ему и нравились, да ни одни брови и глаза не очаровали его навеки. Он уже перестал и присматриваться к девушкам.
Но однажды весной, в воскресенье, Михалчевский пошёл в церковь. Он надел синий жупан из фабричного сукна, подпоясался зелёным поясом. На нём были широкие штаны по жёлтому полю с тёмно-красными, кровяного цвета узкими полосками, сапоги на каблучках. Круглый чёрный фетровый бриль прикрывал чёрные, как смола, волосы, с пробором сбоку. Михалчевский был высокий здоровый парень, с большой головой, с крепкими плечами, с высокой грудью и сильными жилистыми пальцами. Лицо у него было матово-белое и тонкое, как у панича, длинные чёрные брови, тёмно-серые ясные глаза, лоб высокий и круглый, нос короткий, но тонкий, короткие полные щёки. Немалые полные губы, розовые и блестящие, очень ярко краснели из-под густых чёрных усов. Полная белая шея казалась ещё белее от чёрного платка, из-за которого свисали широкие воротнички из белого, не очень тонкого перкаля.
Михалчевский пришёл в церковь и стал на клиросе. Служба ещё не начиналась. Старый дьяк дал ему книгу и попросил прочитать часы. Народ входил в церковь через трое дверей. Молодицы и девушки заняли весь бабинец и притвор. Люди теснились к иконостасу, ставили свечи перед образами. Густая масса народа подавалась то в одну сторону, то в другую, шевелилась, шаркала сапогами. Отворились царские врата: началась служба. Люди замахали руками, крестясь и слегка кланяясь. По церкви сразу пошёл какой-то шелест, словно от ветра в бору, но быстро так же и стих. С клироса было видно всех людей в церкви во все стороны до самых дальних углов. Михалчевский бросил взгляд на середину церкви, залитую мелкими мальчишками, и перевёл глаза в бабинец. Бабинец цвёл, как цветник: платки всех цветов на молодицах, целые венки из цветов и лент на девушках, красные ожерелья, широкие парчовые воротники на фабричных молодицах — всё блестело и цвело, словно мак в огороде. Среди загорелых лиц хлеборобок белели, как панские, лица фабричных молодиц и девушек. Михалчевский повёл глазами по молодицам и девушкам и уже хотел отвернуться к иконостасу, но из-за одного высокого платка блеснули чёрные, как шёлк, высокие брови, будто радуги, а из-под бровей брызнули искрами чёрные круглые глаза, забелел высокий лоб, матово-белый, словно выточенный из слоновой кости. Высокий платок на голове какой-то молодицы закрыл те чудесные брови и глаза. Михалчевскому показалось, будто какая-то дивная звезда блеснула из-за тучи и снова зашла за тучу. Он повернулся к иконостасу, но чувствовал, что какая-то сила снова тянет его оглянуться и посмотреть на те глаза и брови.
Михалчевский снова оглянулся. Он ждал, не расступятся ли где головы, не выглянут ли из-за них те глаза, а платки на головах словно слились воедино, а между ними, словно пучки огня, краснели цветы на девушках...
Запели "Херувимы"[5]. Загудели люди, замахали руками, закивали головами, Михалчевский ещё раз бросил взгляд в бабинец, сразу поймал глазами белое Василинино лицо с ясными глазами. Глаза блестели, как драгоценные камешки, вправленные в слоновую кость, и были такие весёлые, такие ласковые, что Михалчевский встревожился. Он снова глянул в бабинец и заметил, что под тем пышным лицом белела тонкая шея, вокруг шеи блестел широкий складчатый парчовый воротник, весь в золотых цветках на красном поле. Воротник закрывал все плечи, охватывал шею, а на том воротнике краснело ожерелье. Отблеск от золотых цветов на воротнике, от ожерелья падал на тонкую шею, на розовые пухлые губы, на щёки. Белое лицо было матово-белое, без румянца, только свет от ожерелья играл снизу на щеках, как заря играет румянцем на белых облачках. Свет солнца лился через высокое окно чуть не под самым потолком и тихо лился вниз, как через густое сито, на Василинины плечи и на чистый блестящий лоб.
Михалчевский не мог оторвать глаз от того пышного лица. Он перестал петь, забыл, что стоит в церкви на клиросе. Перед ним словно мерцали в небе только высокие брови и чудесные блестящие глаза. Высоко завязанные платки на головах снова зашевелились и закрыли от него то лицо, которое впервые в жизни так поразило его сердце; он едва подавил в груди тяжёлый вздох и закрыл глаза. А то дивное лицо так и сияло перед ним, как летнее жаркое солнце среди дня.
"Ещё сроду я не видел такой красоты, даже среди панен",— подумал Михалчевский и запел громче, ему почему-то хотелось, чтобы та чудесная молодица услышала его голос, обернула глаза и посмотрела на него; ему хотелось, чтобы служба тянулась без конца. Но время шло; служба окончилась. Народ зашевелился и потёк через все двери потоками. Михалчевский схватил шапку, кинулся к боковым дверям, чуть не свалил с ног двух парубков и протолкался наружу, чтобы зайти наперерез и посмотреть на ту красивую молодицу. Молодицы и девушки уже рассыпались во все стороны: одна половина густой толпой потекла улицей в местечко, другая посыпалась со скалистой горы к порому. Михалчевский не знал, куда идти, где искать, стал у ворот и пересмотрел всех фабричных молодиц. Немало прошло мимо него молодиц в синих жупанах с парчовыми воротниками, да среди них он не увидел той красивой молодицы.
"Кто эта молодица? Верно, какая-то пришлая. И замужняя ли она, или вдова, или, может, покритка… Какие же у неё брови! Боже мой! Неужто это я влюбился в те пышные брови?" — думал Михалчевский, возвращаясь домой.
Михалчевский пообедал с матерью, а мысль о красивой молодице не выходила у него из головы. Он сел на завалинке, глянул на берег, где зеленело гнездо верб, посмотрел на Рось, на скалистый противоположный берег, на остров, а ему всё мерещились высокие брови и глаза, пышные, как звёзды. Над вербами, над водой сияло ясное весеннее солнце. Серые скалы, густые лозы под скалами словно грелись в тёплом свете. На скалах блестели кусты жёлтых весенних цветов, будто кто натыкал их в щели. Кучки молодого зелёного камыша едва колыхали длинным зелёным листом. Вода грелась и лоснилась под синим небом, а созревшее сердце парубка и само будто грелось в горячем весеннем тепле, размякало и таяло, как твёрдый воск на огне.
"И где бы её увидеть? И кого бы о ней расспросить? — вилась мысль в голове у Михалчевского.— Не забуду я и не пересплю тех дивных бровей. Почему-то мне кажется, что за те брови, за те глаза я бы отдал всё на свете, так они стали мне дороги".
А весенний день разгорался. Солнце катилось всё выше и выше по небу. Свет пылал в синем небе, на вербах, на воде. Птицы среди верб щебетали. Зелёный остров расцвёл густыми жёлтыми цветами одуванчика, будто кто посеял по траве звёзды. Вода в Роси млела между тёплыми скалистыми берегами, между лозами.
"Млеет моё сердце, разворачивается, как зелёный душистый садок!" — подумал Михалчевский и не усидел на завалинке. Он надел на густые чёрные волосы бриль и встал с завалинки.


