Прорвались? Так нет; наши не таким строем идут. Кто же это? Что за напасть?
Тяжелое предчувствие сжало сердце казака и холодом пробежало по спине; он нахмурил брови, подумал еще с минуту и, крикнув: "Гайда!", – помчался к зловещей вехе.
Белаш летел, отбрасывая задними ногами комья пушистого снега. Черневшая вдали на белом фоне игла заметно увеличивалась и принимала форму булавки; на вершине ее вырисовывалось какое-то темное яблоко... Богдан устремил на него встревоженный взгляд и затрепетал, предугадывая роковую действительность. С каждым скачком лошади глаза казака расширялись от напряжения, и он наконец понял, убедился... Да, это была действительно поднятая на шесте голова запорожца, доброго Богданова товарища по Сечи, Грицька Косыря. На бледном, замерзшем лице застыла презрительная улыбка; мертвые очи мутно смотрели в безбрежную степь.
Богдан остановился у шеста как вкопанный и снял перед головой своего побратима высокую шапку; Ахметка сделал то же, осадив за батькой коня.
"Так вот как, друже, встретились мы! – тяжелые думы облегли Богдана. – А давно ли расстались под Старицей? Значит, все погибло: табор разграблен, разбит, и Потоцкий развозит свои трофеи – буйные запорожские головы – по селам, по шляхам да по перекресткам. Несомненно теперь, что прошедший отряд – не какой другой, а польский – гусары либо драгуны... и направляются, вероятно, к Кодаку с радостной вестью, чтобы с этого чертова гнезда громить Запорожье... Конец, конец и мечтам, и нашей замученной воле! Все усилия истощены; истинные герои, славные рыцари или пали на кровавом пиру, или замучены в неволе... а народ, несчастный, забитый народ, безропотно, беспомощно пойдет теперь в ярме – пахать не свою, а чужую землю...
А друзья – Богун, Чарнота, Кривонос, Нечай{34}?.. Спаслись или погибли? Повернуть домой, разведать, помочь им, – вихрем кружились в его голове мысли, – а тут Конецпольский... А, будьте вы прокляты! Помочь, но как?.. Рвется на части сердце... Сотня ножей впилась в грудь – и нет исхода... О, это роковое бессилие, этот рабский позор! Да легче разбить себе голову... Только... только недаром! – свирепо, вызывающе глянул он в серебристую даль, и снова прилив отчаяния охватил его. – Неужели же все надежды поблекли и, как листья, развеялись ветром?" – казак опустил голову на богатырскую грудь и неподвижно уставился глазами в широкое стремя. Заходящее солнце, как огромный яхонт, опускалось за алеющую полосу дали и обливало багрянцем контур могучей фигуры всадника и некоторые черты головы, торчавшей на шесте. Застывшие на ней темно-красные пятна теперь горели под лучами заходящего солнца кровавым огнем и словно призывали товарища к мести.
Богдан вздрогнул в порыве подступившего острого чувства и, сурово сдвинув брови, повернулся к Ахметке, а тот стоял в ужасе, вперив глаза в мертвую голову.
– Слезай, парень, с коня! – сказал Богдан глухим, надтреснутым голосом. – Выроем вон там, подальше, яму да похороним честно голову доброго, славного казака, положившего ее за край родной, за народ и за веру!
Шагах в пятидесяти казаки разгребли снег и выбили саблями в мерзлой земле глубокую ямку, а потом, повалив шест, почтительно сняли с него голову; с мрачной торжественностью Богдан принес ее к могилке и, поцеловав в занемевшие уста, произнес растроганным, дрожавшим от внутренних слез голосом:
– Прощай, товарищ, навеки! Расскажи Богу там, как издеваются над нами паны! – И, перекрестив голову, бережно опустил ее вглубь и засыпал землей, а Ахметка утоптал ее и все место забросал толстым слоем снега.
Молча вернулись казаки к своим коням, молча сели в высокие седла и молча двинулись в путь.
Богдан пустил Белаша вольно и с напряженным челом решал самый важный для него в эту минуту вопрос: куда ехать? Возвратиться скорее в Суботов, домой, так как там, при разгуле и своеволии победителей, всякая беда может стрястись... но явиться, не исполнив поручения, опасно: не будет возможности доказать, где находился, а следовательно, не будет возможности и опровергнуть доносы. Но и в Кодак явиться теперь – пожалуй, можно угодить в волчью пасть... Не рвануть ли прямо на Запорожье? Известить братчиков о постигшем ударе и предупредить возможное нападение со стороны врагов? Во всяком случае нужно воспользоваться наступающей ночью, доскакать до Днепра, а там густые лозы да камыши уже дадут совет... "Гайда!" – крикнул казак и помчался вихрем вперед, а за ним с места в карьер двинулся и Ахметка.
Ночь уже медленно наступала; вся даль покрывалась сизыми, мутными тонами; на лиловато-розовом небе к закату уже блестел светлый серебряный серп, а на темной синеве купола начинали робко сверкать бледные, дрожащие огоньки.
Прошел час, а казаки все еще бешено мчались вперед, несколько изменив первоначальное направление. Местность из совершенно гладкой равнины начала переходить в холмистую плоскость, пересекаемую продольными балками.
Казаки поехали шагом; нужно было дать передохнуть взмыленным лошадям и внимательнее осмотреть местность; но последняя ничего нового не представляла: везде было безлюдно, бесследно, безмолвно; только небо начало покрываться каким-то белесоватым туманом; казаки наконец пустили коней рысцой и даже закурили люльки. Впереди показалась глубокая впадина.
– Речка Самара{35}, парень! Теперь уже все равно что дома!
И Богдан направил туда коня; но не успел он еще спуститься в овраг, как вдали, между какими-то темными очертаниями, показались огоньки.
Богдан повернул коня и шепнул Ахметке: "Назад!" – но уже было поздно: с двух сторон из-за сугробов к нашим путникам приближались всадники и отрезали отступление.
– Кто едет? – окликнул ближайший.
– Войсковой писарь реестровиков, – ответил Богдан.
– А! Казак! Бунтовщик! Берите его, шельму! – крикнул драгунский наместник. – И того, и другого лайдака!
Ахметка было выхватил из ножен саблю, но Богдан остановил его.
– Брось, сопротивляться ни к чему; мы королевские слуги, нас тронуть не посмеют.
– Если пану угодно меня арестовать, – поднял голос Богдан, – то вот моя сабля; но я думаю, что посол коронного гетмана, а следовательно и Речи Посполитой, есть особа неприкосновенная даже для врагов, а не то что для своих же сограждан.
– Ах, он, быдло, еще о правах заговорил! – подъехал второй всадник. – Дави их всех, собак, сажай их на кол! На морозе это выйдет важно; а если у него есть какие бумаги – отнять.
– Нет только здесь, в этой проклятой степи, никакого дерева, чтобы вытесать кол, вот что досадно! – осмотрелся кругом всадник в драгунском ментике с откидными рукавами.
– Так расправиться и с псом, и со щенком, да и концы в воду, – заметил подъехавший третий, – а то надоело по морозу ехать дозором.
– Да, пора бы до венгржины{36}, – подхватил первый.
– У князя Яремы ее не потянешь, – вздохнул второй, – ни вина, ни женщин! Разве у пана Ясинского.
– Найдется, панове! – кивнул головой первый наместник. – Только скорей!.. А ну, слезай с коня и готовься, хлоп!
Ахметка, бледный, с искаженными чертами лица, дрожал, как осиновый лист; но Богдан спокойно сидел на коне, ухватившись за эфес сабли. Простившись мысленно со всем дорогим ему и поручив Богу грешную душу, он решился дорого продать свою жизнь.
– Опомнитесь, панове, – попробовал он еще в последний раз образумить безумцев, – ведь ясновельможный гетман Конецпольский не потерпит насилия над своим личным послом и жестоко отомстит своевольцам.
Вновь подъехавшие всадники при этом имени несколько смутились и осадили коней назад, но запальчивый и подвыпивший пан наместник вспылил еще больше.
– А, сто чертей тебе в глотку с ведьмой в придачу! Еще грозить вздумал! Долой с коня! Рубить ему, собаке, и руки, и ноги, и голову! – уже кричал драгун, размахивая саблей.
Но любитель кола приостановил это распоряжение.
– Нет, брат, жаль так легко с ними покончить: на кол посадить интереснее; я уже для этой потехи пожертвую дышлом от моей походной телеги.
– А коли на кол, на палю, так согласен; тащите их к табору!
У Богдана теперь мелькнула, хотя и слабая, надежда на спасение, а потому он и позволил вести свою лошадь за повод; Ахметка и не думал уже о сопротивлении, а только тупо коченел на седле.
2
Табор был недалеко за высоким снежным сугробом. Два жолнера поспешили отцепить дышло от крайнего воза и начали готовить из него колья. Слух о поимке казаков быстро распространился по табору, а предстоящая казнь привлекла любопытных. Но между одобрительными отзывами послышались и такие: "Что же, панове, не в диковину нам этих псов мучить, а заставить бы их лучше прежде показать дорогу, а то мы из этой проклятой степи и выбраться не сможем!"
– Да, так, пусть покажут дорогу! – спохватились и другие.
В таборе поднялась суета.
Пленники все еще сидели на конях, окруженные все увеличивающейся толпой. Наместник с товарищами завернул в палатку подкрепиться венгржиной, а жолнеры приготовили два кола, вбили их в мерзлую землю и ждали дальнейших распоряжений. Наконец подбодренный наместник крикнул из палатки:
– Тащите быдло с седел! Сорвать с них одежду и отнести в мою палатку, а их, голых, на кол!
Но не удалась бы палачам над казаками такая потеха; Богдан уже выхватил было правой рукой саблю, а левой кинжал, как вдруг прибежавший гайдук остановил готовую вспыхнуть последнюю смертельную схватку.
– Ясновельможный князь требует немедленно привести взятых пленных к себе и гневается, что ему о них не доложено! – громко крикнул он.
Наступило молчание; смущенная толпа мгновенно отхлынула, и у храброго наместника зашевелилась чуприна.
– Ведите их, отобрав оружие, – распорядился он уже пониженным тоном, – а я сам объяснюсь.
Богдан с достоинством отдал свою саблю и пошел за гайдуком вперед, а Ахметку повели жолнеры.
Походная палатка князя Иеремии Вишневецкого отличалась царственной скромностью; зимний полог ее был покрыт грубым сукном и подбит лишь горностаем, а сверху замыкала его золотая корона. У входа, на приподнятых полах, были вышиты чистым золотом и шелками великолепные княжеские гербы: на красном фоне золотой полуторный крест и на красном же фоне всадник; там же у входа была водружена и хоругвь, при которой на страже стояли латники с саблями наголо.
Обнажив голову перед княжеской палаткой, Богдан вошел в нее с подобающей почтительностью и с некоторым волнением: его как-то коробило предстать пред грозные очи магната, уже прославившегося своей необузданной лютостью, а вместе с тем и хотелось ближе увидеть доблестного, храброго воина, красу польских витязей.
В глубине обширной палатки, освещенной высокими консолями в двенадцать восковых свечей, на походной складной деревянной канапе, покрытой попоной, сидел еще молодой, худой и невысокий мужчина; по внешнему виду в нем с первого взгляда можно было признать скорее француза, а не поляка.

