Страшный визг его голоса ударил плетью по ушам Богдана и помутил ему разум.
Отворилась потайная дверь и глянула на всех черным зевом; послышался звон цепей, и из мрачной дыры, вместе с повеяшим оттуда промозглым холодом, начали появляться бледные, изможденные фигуры, в следах крови, искалеченные, с темными повязками на лицах, с кровавыми ремнями вокруг шеи... Попарно выходили эти ужасные тени и становились вокруг Богдана. И диво! Здесь стояли не только его друзья: Гуня, Острянин{9}, Филоненко{10}, Богун{11}, Кривонос{12}, но и давно сошедшие в могилу страдальцы: Наливайко{13}, Косинский{14}, Тарас{15}.
– А ну, отрекись! – зашипело раздвоенным языком позеленевшее еще больше чудовище. – Друзья это твои или нет?
Какое-то новое жгучее чувство вспыхнуло в груди Богдана: в нем были и страшная ненависть к этим заседающим врагам, и бесконечная жалость к страдальцам, и отчаянная решимость.
– Да, это мои друзья, мои братья, – произнес он громко и окинул вызывающим взглядом заседающих гадин.
– Отлично! – потерло руки чудовище со змеиным шипением. – На кол его!
– На кол! – глухо отозвались сенаторы.
– Что ж, хоть и на кол! – дерзко выступил Богдан вперед. – Всех не пересажаешь! А за каждым из нас встанут десятки, тысячи, и польется тогда рекой ваша шляхетская кровь! Вы пришли к нам, как разбойники, ограбили народ, забрали вольный край и истребить желаете наше племя... Но жертвы не падают даром: за ними идет возмездие!
– На кол! На колья! – неистово закричало чудовище, брызжа пеной и топая ногами.
– На кол! На колья! – зарычали сенаторы.
Вдруг среди поднявшегося шума раздался чей-то мелодичный голос:
– Ради Бога, ради святой Матери!
Все оглянулись.
В темной нише справа стояло какое-то дивное, грациознейшее создание. Ожила ли это высеченная из нежного мрамора статуя, слетел ли в этот вертеп светозарный ангел небесный, – Богдан не мог понять: он сознавал только одно, что такой красоты, такой обаятельной прелести не видел никогда и не увидит вовек.
Бледное личико ее было обрамлено волнистыми пепельными волосами; тонкие, темные брови изящной дугой лежали на нежно-матовом лбу; из-под длинных ресниц смотрели большие синие очи. Черты лица дышали такой художественной чистотой линий, таким совершенством, какое сразу врезается даже в грубое сердце и не изглаживается до самой смерти.
Неизъяснимо сладкое чувство наполнило грудь Богдана, сжало сердце упоительным трепетом и смирило пылавшую ярость.
– На кол! И ее на кол! – бросилось чудовище к панне.
– Ай! – вскрикнула она и протянула руки к Богдану.
– За мной, братья! Бей их, извергов! – гаркнул он страшным голосом и бросился с саблей на чудовище.
Сорвали мертвецы с себя цепи и кинулись, скрежеща зубами, вслед за Богданом.
Все закружилось в борьбе. Брызнула горячая кровь и наполнила весь покой липкими лужами... Раздалось дикое ржание, вот оно перешло в страшные удары грома: засверкали молнии, упали разбитые окна, и сквозь черные отверстия ворвался холодный, леденящий ветер. Пошатнулись стены дворца и со страшной тяжестью рухнули на голову Богдана, плававшего в крови. Он вскрикнул предсмертным, отчаянным криком и... проснулся.
Богдан действительно почувствовал боль в голове и не мог двинуть рукой, чтобы ощупать больное место; ноги тоже не слушались его и лежали какими-то деревяшками; самочувствие и сознание медленно возвращались.
Лежа неподвижно, он заметил только, что сквозь отверстие, протаявшее от дыхания, проглядывало уже бледное небо и вся их берлога светилась нежным голубовато-фиолетовым тоном... Белаш, подняв голову, силился привстать на передние ноги и нетерпеливо ржал; Бахмат протягивал к нему заиндевевшие толстые губы...
Богдан скользил по спинам этих знакомых фигур сонным взглядом, еще не отдавая себе отчета: и образы, и впечатления сна переплелись у него в какие-то смутные арабески, в которых дремлющее сознание еще не могло разобраться: то рисовался ему прозрачными, волнующимися линиями чудный, улетающий образ, то тенью проносилось уже бледневшее воспоминание о чудовищном суде и о пекле... Наконец взгляд, брошенный на Ахметку, заставил Богдана очнуться. Он сделал невероятное усилие и приподнялся, сел, а потом начал двигать руками энергичнее и чаще: оказалось, что они только окоченели, а не отмерзли.
Богдан бросился к Ахметке и начал тормошить его; тот, еще лучше защищенный от холода, только потягивался и улыбался сквозь дрему.
– Вставай, вставай, парень! – тряс Богдан его за плечо.
– А что, батька? – широко открыл джура глаза и торопливо присел.
– Ну, жив, здоров? – тревожно осматривал его Богдан.
– А что мне, батька? Выспался всласть...
– А ну-ка, задвигай руками и ногами...
– Ничего... действуют! – вскочил он и сделал несколько энергичных пируэтов.
Нежный потолок шалаша разлетелся и обдал обоих путников сыпучим снегом.
– Да ну тебя... хватит! И без того продрогли, а он еще за шею добра насыпал... Ну, молодцы мы с тобой, Ахметка, – ласково ударил он его по плечу, – ловко пересидели ночь, да еще какую проклятую – ведьмовский шабаш! Таки будет из тебя добрый казак, ей-богу!
– Возле батьки всякий добрым станет...
– Ну, ну, молодец! Славный джура, – прижал его к груди Богдан. – А стой, братец, стой... – обратил он теперь внимание на совсем побелевшие уши парня. – Болят? – слегка дотронулся он до них.
– Ой, печет! – ухватился Ахметка за ухо.
– Неладно... отморозил... – покачал головой Богдан, – вчера бы снегом растереть, а теперь поздно... так и останешься меченый... мороженый...
– Что же они, отпадут, батька? – огорчился джура.
– Нет, пустое... только белыми останутся... а заживим мы их сейчас... Вали эту халабуду, выводи коней... да отряхни и перекинь мне керею!
Казаки вывели из этого сугроба коней, обмахнули им спины от снега и прогнали их взад и вперед.
– А ну, парень, разрежь теперь подушку в моем седле, – улыбнулся Богдан, – там у меня хранится такой запас, который можно тронуть только в минуту смертельной нужды... Голодали мы и кони в пути, да нет, – его я не тронул, а вот теперь настал час, выбились из последних сил: смертельная нужда подкрепиться, чтобы двинуться в путь... А путь теперь немалый: загнала нас метель черт знает куда!..
Ахметка распорол подушку: она была набита отборной пшеницей, а на самом дне, в свертке, лежали тонкие ломти провяленной свинины и кусок сала... Богдан сейчас же вытер им Ахметке уши.
Потом казаки дали коням по доброй мерке пшеницы, сами выпили по кружке оковитой, закусили свининой и, подбодрившись, отправились в путь.
Небо было чисто; от вчерашних снежных, свинцовых туч не осталось на нем ни клочка, ни пряди. Ветер совершенно стих, и в тихом, слегка морозном воздухе плавала и сверкала алмазными блестками снежная пыль.
Когда Богдан, сделав несколько кругов, остановился и начал всматриваться вдаль, чтобы выбрать верное направление, солнце уже стояло довольно высоко и обливало косыми лучами простор, блиставший теперь дорогим серебром, усеянным самоцветами и бриллиантами; на волнистой поверхности и наносных холмах лежали прозрачные голубые и светло-лиловые тени, освещенные же места блистали легкими розовыми тонами, отливавшими на изломах нежной радугой; ближайшие кусты и деревья оврага были увешаны гроздьями матового серебра, а стебли нагнувшихся злаков сверкали причудливым кружевом, унизанным яхонтами и хризолитами. Вся глубокая даль отливала алым заревом, а над этой безбрежной равниной, полной сказочного великолепия и дивной красоты, высоко поднимался чистый небесный свод, сиявший в сочетании с серебром еще более яркой лазурью. Ветер, истомленный дикою удалью, теперь совершенно дремал. В воздухе, при легком морозе, уже чувствовалась мягкость. Он был так прозрачен, что дальние горизонты, не покрытые мглой, казались отчетливыми и яркими; при отсутствии выдающихся предметов для перспективы расстояние скрадывалось; только широкий размах пограничной дуги этой площади давал понятие о необъятной шири степи, очарованной волшебным сном.
Богдан еще раз внимательнее осмотрелся кругом; в одном месте справа, на краю горизонта, он заметил вместо алого отблеска едва уловимый для глаз голубоватый отсвет.
– Да, это так, – подумал он вслух, – это приднепровские горы – верно! Правее держи! – обратился он к джуре, показывая рукой вдаль. – Вон где наш батька Славута!
Парень повернул за Богданом и удивился, что его батька ни люльки не закурил, ни коня не пришпорил.
А Богдан тихо ехал, свесив голову на грудь, погрузившись в глубокие думы. Зловещий сон снова вставал перед ним неясными обликами...
"Что-то теперь Гуня, – думалось ему, – уйдет ли от сил коронного гетмана? Позиция у него важная – с одной стороны Днепр, с другой Старица, да и окопался хорошо; а ко всему и голова у моего друга Дмитра не капустная, – боевое дело знает досконально, не бросится очертя голову в огонь, а хитро да мудро рассчитает, а тогда уже и ударит с размаха. Третий уже месяц Потоцкий{17} о его табор зубы ломает и не достанет, ждет на помощь лубенского волка Ярему, а уж и лют же за то: все неповинные села кругом на пять миль выжег и вырезал до последнего, не пощадив ни дитяти, ни старца. Ох, обливается кровью родная земля, а небо вот так и горит от пожаров, а спасения не дает. Хорошо, что Филоненко прорвался, так теперь Гуне подвезено и припасов, и снарядов, и пороху, – отсидится с месяц смело, а как только оттепель пойдет, а она непременно будет, да еще какая после раннего снега – вторая весна, – так и Потоцкий увязнет, и Вишневецкий утонет, – вот этим временем нужно воспользоваться, чтобы подготовить знатнейшую помощь, расширить дело. Эх, кабы одна только решительная удача, и реестровые пристали бы, и посполитые{18}, а то ведь всякий после таких славных вспышек борьбы, закончившихся кровавой расправой, как с Павлюком{19}, Скиданом{20}, Томиленком{21}, – всякий опасается: страшна и несокрушима ведь мощь вельможной нашей Речи Посполитой; все соседи: и Швеция, и Семиградия, и Молдавия, и расшатанное Московское царство не смеют против нее не то что руки, а и голоса поднять, – так как же казакам одиноким с нею справиться? Еще если бы было между ними единство, если бы единодушно все встали, то померились бы; а то реестровые из-за личных выгод, из-за панских посулов поднимают руки на своих братьев, а через то и погибли в нечеловеческих муках лучшие души казачьи – Лобода{22}, Наливайко, Тарас Трясило, Сулима...

