— Разве вы не учитесь, не стараетесь в школе, делаете о. Телесницкому вред?
И вдруг, не слушая наших ответов, добавил:
— Нет, хоть бы вы были не дети, а стадо овец, и то так издеваться было бы грехом. Ну-ну, молчите! Я уже поговорю об этом с о. Телесницким и с о. ректором, как-нибудь оно будет.
Бедный о. катехит, очевидно, не знал, что своим добрым намерением только ухудшит наше положение. На другое утро перед первым уроком прибежал в наш монастырский коридор ламполиз — ученик четвёртого класса, который жил в монастыре, получал там пищу и одежду (главным образом благодаря о. Красицкому), учился в школе и одновременно пел в церковном хоре и исполнял роль помощника пономаря, — и, вызвав нескольких учеников нашего класса, в том числе и меня, в коридор, сказал с видом немалого беспокойства:
— Побойтесь бога, ребята, что вы вчера натворили?
— Да что такое?
— Зачем вы наговорили о. катехиту, что о. Телесницкий вас бьёт?
— А что? Разве это неправда?
— Да что с того! Теперь будете иметь беду.
— Какую?
— Вчера в рефектории о. катехит начал порицать о. Телесницкого. Сначала говорил мягко, а когда о. Телесницкий сказал, что это неправда, что ребята ленивы и своенравны, а про побои наврали, о. катехит рассердился. Так рассердился, что я ещё никогда не видел его таким сердитым. Покраснел весь, как свёкла, бросил ложку и как крикнет: "Отче, что вы без сердца, это я видел вчера, осматривая синяки и струпья на этих детях. А теперь вижу, что вы и без чести. Вы очень ошиблись в выборе своего звания. Вам надо было идти на псобойника, а не на священника и учителя". Тут о. Телесницкий вскочил с места и тоже начал что-то кричать, о. ректор стал их успокаивать, а мне велели убираться прочь из рефектории. Так что я уже не слышал, что там было дальше, знаю лишь, что о. катехит, вернувшись из рефектории, сразу лёг в постель и начал кашлять кровью. Я побежал за доктором; не знаю, что сказал доктор, но о. катехит лежит больной.
Ламполиз угадал. О. Телесницкий пришёл в класс в необычайно весёлом настроении и задал себе в тот день много труда с нами: не успокоился, пока весь класс один за другим не попробовал его побоев, не исключая даже цензора Зайца, с которым несколько минут вели упорную борьбу четверо самых сильных ребят и которого повалили на градус только при личной помощи о. Телесницкого. Вот была для него радость! Немало острот высыпал он в тот день, а самая удачная была последняя. Он написал на доске большими буквами:
"Dnia 15 grudnia wielka klęska w III klasie"*.
А под этим по-русски:
"Дня 15 грудня великая кляска в III класѣ".
— Га-га-га! — хохотал он. — Ну-ка, ты, У́пал! — это он так ко мне. — Почему это называется кляска?
— Потому что когда бьют, то «кляскает», треск идёт, — ответил я.
— Хорошо. Значит, должен каждый из вас к завтрашнему дню переписать это 100 раз, а это для того, чтобы вы тот день и эти слова запомнили на всю жизнь и чтобы знали, как перед одним профессором жаловаться на другого.
О. катехита Красицкого мы больше не видели в классе. После той памятной сцены в монастырской рефектории он, как слёг в постель, уже не поднялся с неё, хотя дожил ещё до того времени, когда о. Телесницкого перевели из Дрогобыча в Добромиль. Тот же «ламполиз» рассказывал мне, что, уезжая из Дрогобыча, о. Телесницкий хотел было зайти в келью больного о. Красицкого и попрощаться с ним. Но больной не велел впускать его.
— Никогда в моей жизни я не желал никому зла, не ссорился ни с кем и не помнил причинённой мне обиды или оскорбления. И о. Телесницкому я не помню того, что он говорил мне. Но того, что он делал с детьми, я не прощу и не отпущу никогда. Бог, если захочет, может простить, но я не бог. Если из-за этого я грешу, то охотно понесу этот грех на тот свет. Но мне кажется, что я совершил бы в десять раз больший грех, если бы подал ему руку, если бы дружески сжал ту руку, запятнанную тягчайшим преступлением — систематическим, массовым детоубийством.
VII
Но пока что о. Телесницкий имел неограниченную власть над нашим классом и удержал её до конца года. Правда, ему пришлось побороть ещё одну оппозицию, но с ней он справился ещё легче и быстрее, чем с о. Красицким. Эта оппозиция — это был «пан Билинский», интересная фигура тех времён, о которой стоит сказать здесь несколько слов.
Мы, дети, не знали точно, кто такой этот пан Билинский, хотя он был ежедневным гостем в нашей школе. Лишь позже я узнал, что это был когда-то народный учитель, который после многолетней работы ослеп, потерял службу и, не имея другого способа жизни, а может, руководствуясь и другими, более идеальными мотивами, поселился в Дрогобыче, купил или снял небольшой домик где-то на Ткацкой улице или у Солёного Ставка и открыл там sui generis пансион для малоимущих учеников. Он принимал к себе детей зажиточных крестьян или священников на квартиру, по десять, двенадцать или даже пятнадцать; его жена и прислуга готовили им еду, стирали бельё, шили одежду, даже шапки (по этим шапкам, неказистым и одинаковой формы, которые мы прозвали «гирканями», можно было узнать пансионеров пана Билинского), а сам пан Билинский выполнял над ними не только домашний надзор, но и работу репетитора: разбирал уроки, спрашивал, проверял письменные задания. Хотя он был непригоден к публичной службе, но всё же не был полностью слеп; не знаю, какая у него была болезнь, достаточно того, что видеть он мог только вблизи, прижимая книгу почти вплотную к носу или нос к доске, а ходя или сидя, всё время качал головой то направо, то налево, словно перебегая вблизи глазами строки какой-то очень большой книги и, дойдя до конца одной, быстро бежал к противоположному краю. Но что было самым интересным в фигуре пана Билинского, так это то, что он выхлопотал себе у отцов василиан необычную для того времени привилегию: каждый день вместе со своими пансионерами приходил в школу, рассаживал их по классам и сам сидел в школе всё время занятий, час в одном классе, час в другом. Он садился обычно на последнюю скамью, прислушивался к уроку, особенно внимательно следил, когда спрашивали кого-то из его пансионеров, иногда в таких случаях делал свои замечания или, вроде бы упрекая мальчика, старался ловко подать ему правильный ответ.
К остальным ребятам пан Билинский совсем не обращался, но всё же мы его любили. На переменах он сидел тихо, не запрещал нам ни кричать, ни бегать, терпеливо дышал невероятной пылью, которую поднимали 60 или 70 пар мальчишеских ног, а когда бывало, что перед уроком немецкого или арифметики весь класс не знал наверняка какого-то падежа или счёта, мы обращались к пану Билинскому, и он никогда не отказывал в своём объяснении. Его пансионеры смеялись над ним, над его скупостью (он был скуп прежде всего на себя, ходил в бедной мещанской одежде, густо покрытой заплатами, и приучал своих пансионеров к как можно более простой и скромной одежде), но всё же любили его за терпение и добродушие. Шутка, широко известная в Дрогобыче, гласила, что пан Билинский знает для непослушных и ленивых в своём пансионе одну-единственную кару — поколоть провинившегося своей собственной, неделю небритой бородой.
О. Телесницкий поначалу терпел пана Билинского в своём классе. Иногда даже, в сомнительных для него научных вопросах, он обращался к нему:
— Пан Билинский, а вы как думаете?
Пан Билинский вставал с места и, беспрестанно качая головой, заикаясь, глухим голосом отвечал или, выйдя к доске, помогал решить задачу.
Привыкший к давней практике василианской школы, пан Билинский никогда не протестовал, когда учителя в классе били учеников. Наоборот, иногда, когда наказание выпадало на кого-то из его пансионеров, который досаждал ему непослушанием или ленью и которого он, однако, не решался наказать дома, он выражал своё удовлетворение глухим бурчанием:
— А так, так, так! Так ему и надо.
Услышав несколько раз такие слова одобрения из уст пана Билинского, о. Телесницкий ещё больше его полюбил и вёл себя в классе так, как будто там вовсе не было никакого постороннего свидетеля. Каково же было его удивление, когда однажды, во время чрезвычайно «весёлого» урока — весёлого для о. Телесницкого, а мучительного для десятка с лишним учеников — среди всеобщей, мёртвой тишины перепуганных детей послышалось из угла с последней скамьи громкое всхлипывание. Пан Билинский, съёжившись и прижав лицо к скамье, плакал навзрыд.
— А там что такое? — вскрикнул о. Телесницкий.
Никто не отвечал. Всхлипывание продолжалось.
— Пан Билинский! Это вы? А вам что такое?
Пан Билинский встал, качая головой быстрее, чем обычно.
— Простите, отче профессор! Так меня за сердце схватило.
— Что вас схватило? — насмешливо спросил о. Телесницкий, подходя к последней скамье.
— Такое... какое вас не хватало никогда. Жаль... жаль этих бедных детей.
— Ого!
— Да ещё одно... Бессонница. Уже два месяца, отче профессор, ни одной ночи не могу заснуть спокойно.
— А это почему?
— Да всё из-за этих ребятишек.
— А видите! Такие леопарды! И как же тут...
— Нет, отче профе...фе...сор, — перебил его пан Билинский. — Не леопарды. Днём я не могу на них жаловаться. Днём они тихие, старательные, учатся. А ночью кричат во сне, плачут, мечутся. Знаете, отче профе...фе...сор, я уже два месяца ни одной ночи не могу спать спокойно.
О. Телесницкий только теперь понял. Его лицо налилось кровью. Мы все затаили дыхание. Мы думали, что он набросится на старого слепого учителя, а как минимум хлестнёт его палкой, которую как раз держал в руках. Но нет, юмор победил.
— Га-га-га! — рассмеялся он. — А ведь я и не знал, что пан Билинский умеет шутить. А знаете, пан Билинский, я бы вас спросил одну вещь. Вы видите буквы в книге?
— Если бо...бо...большие и вблизи...
— Ну, а дверь, через которую выходят из этого класса, достаточно большая. А если подойдёте к ней, то она будет достаточно близко, рукой нащупаете. И прошу мне убираться сейчас же и больше не показываться.
— Отче профессор, — пытался возразить пан Билинский, — я уже десять лет здесь сижу и ни от кого не слышал такого слова. Мне о. ректор позволил.
— Идите к о. ректору или к самому о. канонику, а пока я здесь хозяин класса, то я здесь имею право приказывать, а не кто-то другой. И чтобы я вас здесь больше не видел, потому что не буду считаться ни с вашим возрастом, ни с вашей слепотой, а прикажу выкинуть вас за дверь.
— Отче профе...фе...сор! Отче профе...фе...сор, — булькал пан Билинский, утирая слёзы со своих слепых глаз, и прервал, взяв под мышку свою шапку — в нашем жаргоне это была «обергирканя», — медленно, всхлипывая, вышел из класса.
Больше мы его не видели.
VIII
Избавившись в классе от этого единственного постороннего свидетеля своих подвигов, о.



