• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

Отец юморист Страница 2

Франко Иван Яковлевич

Читать онлайн «Отец юморист» | Автор «Франко Иван Яковлевич»

Телесницким. Ученик, сидевший рядом со мной, вызванный по немецкому, должен был перевести предложение: Im Sommer herrscht grosse Hitze*. Он перевёл на польский: W lecie panuje wielkie gorąco*. Далее шло предложение: In der Hitze spazieren ist schädlich*. Ученик замялся.

— W go... w gora...

— Ну, что? Как же будет: In der Hitze?

— W gorącem!*

— Как-как?

— W gorącu.

— Га-га-га! Как-как?

— W go... go... gorącości, — пробулькал сбитый с толку мальчик.

— Га-га-га! — расхохотался о. Телесницкий. — Как ты склоняешь, как? Ну-ка, склоняй по порядку!

— Gorąco, gorąca, gorącemu...

Снова взрыв хохота учителя.

— По какому образцу склоняешь gorąco?

Мальчик не знал, что ответить. О. Телесницкий встал перед ним.

— Ну-ну! По какому образцу? Так, как tato?

— Нет.

— Ну, может, так, как mama?

— Нет.

— Так как osioł?

Мальчик поморщился. Молчал, но правой рукой начал утирать слёзы.

— Ну что, не вытяну из тебя? Осёл, но ведь gorąco склоняется так же, как zimno. Значит, седьмой падеж от zimno как будет?

— W zimnie.

— А от gorąco?

— W go... gorą...

Верное языковое чутьё мальчика бунтовалось против этой параллели. Он отчаянно огляделся вокруг и наконец решительно сказал:

— W gorączce*.

Тут у о. Телесницкого не хватило терпения. Он схватил мальчика за ухо, так закрутил его, что тот поневоле вытянул высокое "ай", и крикнул:

— Да ведь w gorącie, туман! W gorącie! W gorącie! Запомни это.

Какой-то злой или добрый демон спокусил меня поднять руку.

— Ну, а ты что хочешь? — спросил о. Телесницкий.

— Прошу отца профессора, gorąco не склоняется, — выпалил я.

— Как это не склоняется?

— Gorąco — это не существительное и не прилагательное, а только наречие, а наречия не склоняются.

— Так? — протянул о. Телесницкий. — А zimno* что такое?

— Так же наречие.

— А zimno склоняется или нет?

Я стал, как разогнавшийся телёнок, что ударился лбом о стену.

— Склоняется.

— А видишь! А как же ты переведёшь die Hitze?

— Upał*.

— Га-га-га! — расхохотался о. Телесницкий. — У́пал! У́пал, у́пал! — и, повторяя это слово смешным русским выговором, он бегал, почти скакал по классу. — Га-га-га! У́пал. Ну, будешь ты у меня у́пал! Запомни, отныне ты называешься у́пал! И чтобы не забыл, садись-ка вот сюда! Ну-ка, убирайся с этого места! Пересаживайся на ту лавку, там у печи!

И он показал ослиную лавку. А сам подбежал к доске, схватил мел и на боковой стенке этой лавки, прямо посередине, написал большими буквами: UPAW.

— Здесь будешь сидеть, где твоё новое имя написано! Ну-ка, марш!

Я не знал, плакать ли, стыдиться или проситься обратно. Сказав правду, я не понимал ситуации и молча пересел на своё новое место. В классе поднялся небольшой шум; кто-то смеялся, другие, видно, тоже не совсем понимали, была ли это острота, шутка отца профессора или наказание, а если наказание, то за какую вину?

IV

Но где-то через неделю-две после начала курса о. Телесницкий в полной мере проявил свой талант. Это был талант sui generis*, во всяком случае необычный. Полностью раскрыться ему помогла одна, казалось бы, простая и незначительная вещь. В один из дней, во время урока, неизвестно как и откуда, в руках о. Телесницкого появилась небольшая тростинка. Тонкий, длиной около полуметра кусок обычной испанской трости. Мы не видели, чтобы он, входя в класс, держал её в руках. Только во время урока — кажется, во время немецких упражнений — неизвестно как и откуда она появилась у него. Вероятно, до этого была спрятана в голенище его сапога. Не скажу даже, чтобы мы заметили её появление. Мы все что-то писали под диктовку отца профессора, и когда он, диктуя, с обычным своим размахом ходил по классу, мы услышали лёгкий свист. Только тогда смелые взглянули на отца профессора и увидели в его руке тростинку.

Разумеется, вид этого педагогического орудия не был для нас чем-то новым. Мы не ахнули, не остановились в письме; напротив, можно сказать, что этот вид даже как-то прибавил нам усердия в письме, большего рвения к мудрости, диктуемой о. Телесницким.

Но в самой осанке, голосе, настроении и состоянии духа о. Телесницкого мы заметили явное изменение. Он был оживлён, бодр; его глаза вновь обрели блеск, движения — живость, упругость и свободу. Время от времени он сладко улыбался, очевидно, наслаждаясь какой-то мыслью, может, воспоминаниями, что пробуждались в его душе при свисте тростинки. А закончив диктовку, он подошёл к одному ученику в одной из задних лавок, взглянул на раскрытую тетрадь и, не говоря ни слова, хлестнул его изо всей силы по согнутым для письма плечам.

— Ой-ой-ой! — вскрикнул мальчик не столько, может, от боли, сколько от испуга.

— Га-га-га! — расхохотался над его головой о. Телесницкий. — А ты как написал vergeben?*

— F-e-r-g-e... — лепетал ученик.

— А fau! А fau! А fau! — поучал о. Телесницкий, подкрепляя каждое наставление новым ударом тростинкой по плечам.

— Да я уже знаю! Знаю! Знаю! — кричал мальчик.

— Теперь знаешь, а это тебе на завтра, на послезавтра, и присно, и во веки веков аминь! — пошутил о. Телесницкий по-русски и дальше порол бедного мальчика, а сам смеялся, как безумный.

— Прошу отца профессора! — умолял ученик, вертясь на месте, а потом нырнул и спрятался под лавку.

— Живо вылезай! — кричал учитель.

— Не вылезу, потому что отец профессор меня убьёт! — говорил испуганный мальчик из-под лавки.

— Не бойся, уже не буду бить.

Ученик вылез, но в тот же момент о. Телесницкий кинулся на него, схватил за волосы и начал бить его головой о лавку.

— Это за то, что ты прятался! Получай! Получай! О, три шишки на лбу! Будешь носить их до завтра. Га-га-га! Не смей ни смыть, ни стереть, чтобы я завтра ещё видел их!

Мы, дети, оцепенели, услышав свист тростинки и хлопки ударов. Мы думали, что побои озлят учителя, рассердят, разъярят его. Но где там! Доведя до конца это мерзкое издевательство над мальчиком, наш учитель был весел, улыбался, шутил, чуть ли не подпрыгивал, ходя по классу.

— Так вот, чтобы вы знали, — говорил он докторским тоном, словно извлекая мораль из того, что только что произошло, — что vergeben, verjagen, verzeihen, verleihen* и другие подобные слова начинаются с v, а не с f. Кто ещё знает такое слово?

— Verdrehen! Verderben! Vermindern!* — раздавались голоса с разных лавок.

— Fertig!* — сказал мой сосед с ослиной лавки.

— А? Что? — подскочил о. Телесницкий. — Кто это сказал fertig?

— Козакевич.

— Козакевич? Ты? Как пишется fertig?

— В начале — f.

— А зачем же ты крикнул?

— Так я не знал, похоже оно на те или нет.

— Так? Значит, ты будешь меня на смех поднимать?

И тростинка о. Телесницкого снова начала свою педагогическую работу.

С тех пор о. Телесницкий уже не скучал, не желтел и не чах на уроках. У него было роскошное развлечение, которое, очевидно, прибавляло ему юмора, аппетита и здоровья. Он входил в класс, как укротитель диких зверей в клетку, и ходил среди нас, как неограниченный хозяин наших тел и душ. А вдесятеро энергичнее работала его тростинка. Причём не та первая, маленькая, жёлтая, что впервые показала нам о. Телесницкого в новой роли. Эта первая не выдержала больше двух дней напряжённой работы. Её сменила другая, бледно-соломенного цвета, густо сучковатая и значительно толще. Эта была милее нашему палачу, потому что её сучки причиняли больше боли, от её ударов поднимался сильнейший крик, визг, лемент, — и о. Телесницкий среди этого визга и ада бегал по классу, смеясь, потирая руки, подпрыгивая и приговаривая. Он особенно любил оттачивать своё остроумие на фамилиях своих — не знаю, учеников ли, жертв ли.

— Козакевич! Ты ведь от казаков происходишь. Терпи, казак, атаманом будешь!

И тростинка в деле, была ли причина или нет. А так как Козакевич был мальчик маленький, слабосильный и имел тонкий, писклявый голос, то при его воплях о. Телесницкий хохотал и шутил:

— О, ты, наверное, не от казаков, а от козы. Козю-козю-козю, бе! Козю-козю-козю, бе!

И бьёт, и наслаждается неестественным визгом ребёнка. А оставит его, глядишь, через пару минут цепляется к Морозу за какую-то ошибку в таблице умножения и снова шутит:

— Мороз — бог его умножь! А ты как умножаешь, а? Neun mal neun ist neun und neunzig*, да? А einmaleins! А einmaleins! А einmaleins!* Я вас выучу! Я вам покажу!

А когда его рука уставала и ему нужно было отдохнуть, он, ходя по классу, сладко улыбался, глядя на испуганные, заплаканные лица детей. Чем больше было таких лиц в классе, тем веселее чувствовал себя о. Телесницкий.

— Придите, мученики и праведники! — приговаривал он, словно присаливая болящие раны своих жертв, — Придите, елика праведна, елика прелюбезна. Первый Мороз — хотел бы удобно сесть, да не может! Правда, Мороз? Второй Корпак — чувствует, что и у него что-то не так. Третий Скрипух — ощущает, что задок припух. Четвёртый Матковский — и у того фелер таковский. Пятый Ортинский — получил за свой ум детский. Шестой Федермессер — и у него ist nicht besser?. А седьмой Аллерганд — получил mit starker Hand*.

Через несколько недель такой практики он довёл класс до того, что дети действительно тупели от страха, и успехи в учёбе становились всё хуже. Хоть все учились и старались как могли уберечься от побоев, но никакая старательность не помогала. Пугливые, вызванные к доске, теряли голос, забывали выученное; другие, хоть и знали, но, убедившись, что за малейшую ошибку их ждёт такое же наказание, как и тех, кто не знал ничего, теряли веру в себя, махали рукой и либо шли в класс с надеждой на божью милость, что, может, как-нибудь страшный василианин их не заметит, не "выдернет", либо вообще не ходили в школу по нескольку дней, предпочитая за неоправданное отсутствие один раз получить наказание, но перед тем хоть несколько дней провести на свободе — то ли в камышах у реки, то ли в леске за мостиком, — чем ежедневно наедаться страха и получать кару. А в классе тем временем царила постоянная тревога, раздавались крики, плач, лемент, а над всем этим возвышался дикий, почти идиотический смех отца-юмориста.

V

Мы жили всё время словно в тумане. Мальчишеские веселья исчезли; дети ходили как оглушённые, насупленные, словно сердитые. Товарищеские игры тогда вообще были запрещены и даже иногда карались; да ученики третьего класса в том году, если и были способны на какую-то забаву, то разве на такую, что начиналась и заканчивалась дракой.