Эх, Воронеж, Воронеж! Сколько я исходил за эти годы сел и городов, а нигде не видел города веселее!"
И он снова лег на свой кобеняк, разостланный на холодной садовой траве, и, закрыв глаза, потянулся несколько раз, чтобы прогнать и остатки сна.
Солнце тем временем выплыло над синими лесами, и ясный Божий день настал на радость всему свету. Иван встал, умылся, помолился Богу, обратившись к Лавре, поблагодарил хозяина за хлеб, за соль и пошел к монастырю, чтобы оттуда уже прямо отправиться в дорогу. Вскоре пришли и его земляки.
Отстояв раннюю службу и приложившись еще раз к мощам святых угодников, лежащих в Великой церкви, наши богомольцы двинулись в путь. Все они молчали, покидая Киев, словно, кроме благочестивых чувств, наполнявших их души, у них не было иной думы.
Перейдя по длинному дощатому мосту через Днепр, они обернулись назад и положили по три земных поклона святому городу, который оставляли. Потом еще несколько минут стояли, молча глядя на несравненный ландшафт Киева, раскинувшийся перед ними.
Справа, у самой поверхности Днепра, виднелся Подол со своими монастырями, церквами и колокольнями, со своей огромной духовной академией. За Подолом на горизонте синели леса, тянувшиеся в Литву на несколько сот верст; и высокие дома, выдвинувшиеся из толпы городских строений, были словно написаны на голубом поле. А от Подола по всему правому берегу тянется длинная гряда гор, облитая зеленью, усеянная живописными купами нагорных лип и лещины, окаймленная внизу серебристыми вербами. На самой большой горе этой гряды, где природа, играя и переливаясь темными и светлыми потоками зелени, достигла необычайной роскоши, стоит золотоверхая Лавра, как венец всей красоте Киева. Блестит она своими куполами, и ничто в мире не может сравниться с ее блеском: будто солнце, раздробившись, осыпало ее своими искрами и усеяло золотой пылью поверхность синего Днепра. И Днепр сверкает только перед Киевом; а дальше — миновав Выдубецкий монастырь, выглядывающий ниже Киева из зеленых гор, — он становится грустным и диким, не смотрит ни на зеленые луга, отороченные золотистым песком, ни на побледневшие горы, что идут за ним в самую глубокую даль; и только на прощание, на самом краю горизонта, он вдруг поворачивает, блестит серебряной полосой и, послав последний привет святому городу, исчезает в тумане. На этом повороте Днепра легкой синевой виднеются горы, провожающие его. Идут ли они и дальше, или остановились и следят за ним издали, этого рассмотреть нельзя; только горы эти так далеки для глаз, что, став на них, кажется, можно было бы услышать шум Черного моря.
— Что, дети, так засмотрелись на Киев? — сказал наконец старый Чайка. — Жаль покидать? Не жалейте, дети: еще увидите не раз, коли захотите. А вот я уже хорошо знаю, что в последний раз смотрю и на Днепр, и на святую Лавру.
— Кто, дедушка, построил такой красивый монастырь? — спросила Маруся, и Иван впервые услышал ее голос.
— Пещеры выкопали святые Антоний и Феодосий, а сам монастырь строили двенадцать братьев, что лежат в пещерах. Заметила ты их?
— Заметила, дедушка.
— Ну, хорошо. Вот эти самые двенадцать братьев, окончив церковь и всю монастырскую ограду, строили высокую Лаврскую колокольню много лет. При этом было им особое Божье чудо, именно такое: сколько они выложат за день, ночью входит в землю, так что и лесов, какие делают каменщики, им не требовалось; они, стоя на земле, выделывали все те столбы, что видишь под самой крышей. Однажды ночью явилась старшему брату во сне Божья Матерь и сказала, что стены класть уже довольно, ибо во всем мире нет строения выше; а выведи, сказала, верх и обкуй его чистым золотом, и крест поставь также из чистого золота. Сказала и скрылась в небесах. Старший брат встал, помолился Богу, разбудил братьев, и взялись они за работу. Скоро вывели верх, оковали золотом и крест поставили из чистого золота. Только все закончили, колокольня вдруг вышла из земли и стала вот как теперь. Тогда ночью приснился всем братьям одинаковый сон: будто явилась Божья Матерь и спросила их, какой награды желают они от Бога за свой труд? Одиннадцать братьев не хотели иной награды, кроме той, чтобы их положили в пещерах, выкопанных святым Антонием и Феодосием; а двенадцатый пожелал себе богатства и хотел еще пожить на свете. Но на свете вскоре все ему надоело, и он пришел к братьям, чтобы и самому лечь вместе с ними; а так как они не оставили ему места, то он, втиснувшись между ними, не мог вытянуть обеих ног и заснул с подогнутой ногой. Так и теперь лежит он.
Маруся задумалась после этого рассказа и опустила глаза вниз.
— Что ты так задумалась, Марусю? — спросил Иван. — Не хочешь ли и сама идти в монастырь?
— Нет, я не пойду в монастырь, — отвечала Маруся, зарумянившись, и взглянула на Ивана; но взглянула так, что у него в глазах замелькало.
Иван хотел как-нибудь продолжить разговор, но сердечная тревога не дала ему говорить; он молча смотрел на чернобровую красавицу, которая с манящей стыдливостью опустила свои глаза. "Несравненная девушка! — думал он. — Чего бы не дал я, чтобы узнать, что у тебя на душе?"
Тем временем, пока сердца наших молодых путешественников волновались, старик, для которого порывы нежных чувств были делом давно минувшим, что-то шептал, глядя на Печерскую Лавру, и, поклонившись еще раз до земли, сказал: "Пойдем, дети! Дорога дальняя; не надо мешкать".
Дорога от Киева до Броваров идет сосновым бором, сыпучими песками. Она для богомольцев, обещавшихся идти в Киев пешком, была словно последним испытанием в долгом и трудном путешествии. Зато еще от самых Броваров им, как земля обетованная, является чудесная картина Киева, вся покрытая туманом, сквозь который полупрозрачным столпом виднелась в золотом венце великан-колокольня. Ландшафт раскрывается, чем ближе подходишь; и наконец на берегу Днепра усталого богомольца поражает необычайное зрелище, он не помнит себя от святого восторга, как праведник, увидевший врата рая, и с благоговейным чувством благодарности кладет земной поклон.
Совсем иное чувство овладевает душою богомольца, оставляющего святой Киев. С каждым шагом он грустнеет, с каждым шагом будто теряет что-то; и это его чувство можно сравнить с тем состоянием души, когда уезжаешь с родины или оставляешь дом, в котором жил душой, где сердцу было тепло и уютно.
Наши путники почти с каждого холмика на дороге оглядывались назад, и каждый раз Киев виднелся все неяснее, и каждый раз Иван и Маруся встречались глазами. Маруся сперва краснела, когда встречала Иванов взгляд; но к концу дня она так привыкла к товарищу своего путешествия, что улыбалась ему с детской искренностью; и они, вовсе между собою не разговаривая, поняли друг друга так, словно прожили вместе несколько месяцев.
Под вечер пришли в сельцо, построенное на песках по обе стороны большой дороги. Бедные хаты, обмазанные желтой глиной, уныло торчали одна возле другой; ни ограды порядочной не видно было, ни садочка, как это обычно бывает по украинским селам; только посреди села две вербы склонились над колодцем и протянули свои вечерние тени через широкую дорогу.
— Как эти люди могут жить в таком пустом месте? — сказала Маруся. — Я бы тут умерла от скуки после нашего Воронежа!
— Так тебе кажется, моя букашечка, — отвечал ей старый Чайка. — А спроси их, согласны ли они бросить свои голые пески и переселиться в наш Воронеж, где на каждом шагу не разминешься с садками и огородами? Наверное, нет. Для них эти две вербы милее всех левад и садков чужой стороны; и в этих убогих хатах здешние девушки так же любят петь песни и слушать рассказы о давних временах, как и ты в своей выбеленной и утыканной цветами светлице.
— Куда же зайдем, Иван?
— Зайдем в ту хату, что возле верб: она, кажется, лучше других.
— И то правда, — сказал старый Чайка и повернул налево.
Хата, в которую они зашли, была действительно едва ли не лучшая во всем селе. Скамьи, стоявшие вдоль двух стен, были чисто вымыты, в углу над столом образа, завешанные белым рушником, концы которого, вышитые красным узором, спадали вниз по обе стороны. На полу, то есть на досках вместо кровати, сидела за гребнем девушка в белой рубахе и синей запаске, качала ногой подвешенную к потолку люльку и напевала песни; но, увидев незнакомых людей, тотчас же умолкла. Возле затопленной печи хлопотала еще не старая женщина в очипке и халате — видно, сама хозяйка.
Наши путники, войдя в хату, сперва помолились на образа, как подобает людям, возвращающимся от святого места, и потом уже поздоровались с хозяевами и попросили позволения переночевать.
Женщина, стоявшая возле печи, узнав от богомольцев, кто они, с украинской приветливостью просила их садиться и кинулась с тряпкой обтирать скамьи, которые и так были незапыленными; но таков уж долг опрятной хозяйки.
Пока старый Чайка говорил с хозяйкой и рассказывал ей то о Киеве, то о своей дороге и нынешних урожаях, Маруся подошла к девушке, сидевшей за гребнем, и начала с ней свой разговор, который от початков и пряжи постепенно перешел к делам более интересным. Девушки скоро познакомились, и Маруся спросила молодую свою хозяйку, какую она пела песню, когда они вошли в хату.
— Про Саву Чалого, — ответила девушка.
Маруся никогда не слышала песни про Саву Чалого и попросила ее спеть. Девушка долго отказывалась, наконец не смогла отказать настойчивой просьбе Маруси и запела вполголоса, чтобы не мешать своей матери разговаривать со старым путником.
Ой, был на Сечи старый казак по прозвищу Чалый,
вырастил сына Саву казакам на славу...
Старый Чайка, прислушавшись к напеву песни, прервал свою беседу и, подперев рукой подбородок, смотрел на девушку, которая, посучивая жужжащее веретено и склонив набок голову, пела, как Сава пристал к ляхам, как панствовал с ляхами и собирался с ними разорять православную церковь, как наконец поехали к нему запорожцы и взяли его на три копья, и как убегала от запорожцев молодая жена его.
— Славная песня! — сказал Чайка. — Старосветская! Кто тебя, девушка, научил этой песне?
— Покойный дедушка, бывало, пел ее.
— А давно же умер твой дедушка?
— Год и две недели.
— Да еще и умер на чужой стороне, — добавила хозяйка, сидевшая напротив них, подперев щеку ладонью, — и мы остались сиротами без последнего его благословения.

