Ерунда, детские забавы и выдумки, за которые птичница не раз чесала руки о её спину. Подумаешь! Если эта глупость нас забавляет, радует, так почему же и не потешиться ею? Разве не точно так же тешатся люди, гоняясь за достатком, почётом, славой? Та же самая дурь, только в иную пору, в иные годы... Одно лишь: маленькая Катруся, играя с индюшатами, сама себя забавляла, и от её игрушек никому не было никакого вреда, хотя птичница, задавая ей трёпку, и кричала что есть силы: "Ты ж, сучка, напихав полную пазуху индюшат, передавишь их!" А мы, гоняясь за достатком, почётом и славой, иной раз так играем людьми, что от наших забав им приходится очень солоно!.. Нам безразлично, как было безразлично и Катре, лучше ли индюшатам бегать по степи возле старых индюков или пищать у неё за пазухой. Она знала одно: это её забавляло, вот она и забавлялась. Маленькая, глупенькая! Да и теперь, видно, она не поумнела, потому что, вспомнив былое, чуть не вскрикнула: "И почему я на всю жизнь не осталась маленькой девочкой с маленькими индюшатами?!"
Так думала Катря, да не так судила ей мачеха-додя.
Минуло ей пятнадцать лет. Она только-только начала распускаться, как розовый цветок на зорьке утром, зреть и наливаться, как краснобокие яблоки к Спасу. Яркое солнце и душистый степной воздух помогали делу девичьих лет. Высокая Катря и статная, лицом как калина, чёрные волосы, словно хмель, кудрями обвивают её голову, карие глаза так ласково глядят из-под длинных ресниц, загар на лице говорит о том, что не буряковый квас, а горячая кровь журчит в её жилах.
Раз увидел её барин — и... Катря от индюшат перешла в горничные. Она не скажет, чтобы там ей жилось плохо: было у неё вдоволь и пить, и есть, и в чём ходить; одно только — не было воли! Ей хотелось, как тому ветру, по степи носиться, надышаться полевым воздухом так, чтобы аж в груди занялось, нажариться на палящем солнце, что того гляди вспыхнешь!.. А она должна была сидеть в четырёх стенах и разве что изредка по саду пройтись, в холодке да в тени, куда только сквозь густые ветви пробивается ясный солнечный луч. Полевая былинка, она не приучена к густой садовой тени. Чёрный загар совсем сошёл с её полного лица — бело оно у неё и свежо, словно лепесток розового цветка; волосы от душистой помады и ежедневного расчёсывания выровнялись и вытянулись — уже не торчат на голове кудрявым хмелем, а гладко причёсаны, ровно облегают вокруг её белого лба, сама она ещё подросла, выровнялась, налилась, словно обточенная стала, — глаз не оторвёшь от неё!.. То всё было снаружи. А что было на душе у Катри, что зарождалось в её сердце? Она никому не говорила, да её никто и не спрашивал. "Какое неожиданное счастье выпало Катре! — толковали дворовые. — Что было из неё, а чем теперь стала? Сказано же — не родись красивой, а родись счастливой!" — "Неправда! — думала Катря, — из-за этой красоты нет у меня счастья сроду!"
Вскоре после того вышла воля. Всё зашумело кругом, прорвалась плотина людской надежде на лучшую жизнь. Целые долгие века мостили и крепили её, держали в запруде ту большую воду, а тут она вдруг прорвала эту крепкую плотину и понеслась широким течением по сёлам, хуторам. На удивление всем дворовым, вынесло то течение и барскую горничную Катрю со двора на волю! Крепостные за это чуть не на руках её носили. Сказано: своя кость, своя кровь! Не обрастёт она жиром в роскоши — к своему по-родному отзовётся! Были, правда, и такие, что говорили: "Глупа, глупа Катря да неразумна! И что бы с ней сталось, останься она во дворе? Нет, вздумалось ей своего хлеба, воли! Увидит, какова та воля, как не раз и не два голодной да холодной посидит!" Однако Катря на это не смотрела: ей до зарезу захотелось воли — и она поплыла за тем бурным течением, что, поднявшись со дворов, понеслось по всему широкому краю, выкрикивая и возглашая: "Хоть хуже, да иначе! Будет нашим чужим врагам чужим потом умываться, нашей кровью упиваться!"
Пошла Катря в село к дяде и тётке, да недолго пробыла у родни. Не ей, молодой да вкусившей роскоши, было мириться с той мозольной хлеборобской жизнью, к которой прикрутила судьба её родственников. Ещё пока стояла красная весна, с приветным теплом, с роскошным цветом, с душистыми лугами и степями, она по ним шаталась, вспоминая свои детские забавы. А как настала жатва, с длинными палящими днями, маленькими короткими ночами, с тяжёлой спешной работой, то ей стало невмочь: днём немилосердно солнце печёт, стерня руки и ноги колет, неотложный труд валит с ног, а ночь придёт, — хвоста того заячьего короче, — ни выспаться, ни как следует отдохнуть!.. Еле-еле Катря отбыла жатву да и подалась из села в город, где столько шума и гомона, див и чудес всяких. Село, роясь в своём чернозёме, среди скирд и огородов, толком не поймёт городской жизни. Всё равно кроту, что над его узкой норой ласково сияет ясное солнышко, а в прозрачном воздухе летают и радостно щебечут всякие пташки! Даром и солнцу, что в глухой глубине земли роется какое-то слепорождённое зверьё: пусть себе роется да рыхлит землю, на которой тепло, соединившись со светом, породит такую буйную растительность! Всё равно и пташкам — откуда берётся их пожива: куда ни глянь, где ни приткнись — всюду её много; а коли кто сгонит с одного стебля, то недалеко и другое — только вспорхнуть да перелететь! Всякому своя доля: один, рук не прикладывая, трудится, а другой его труд без забот поедает!
Катре сперва понравилась городская жизнь: домашняя работа не тяжела, лишнего времени немало и див всяких много. А к тому же ещё, красивая да здоровая, Катря каждому бросается в глаза. Выпучиваются подслеповатые глаза, увидев перед собой полевой цветок: задрожит-затрепещет пустое сердце, как замаячит перед ним статная девичья фигура. Не диво, что у Катри не было отбоя от льстивых слов и удивлённых взглядов. И солдат среди муштры ей бровями моргает, и сапожник или портной шлёт ей вслед такие сладкоречивые приветы, что у неё аж дух захватывает в груди, и бледнолицые паничи, встретившись с нею, оживают, проясняются и долго-долго провожают её глазами. А Катря земли под собой не чует!.. Ой, берегись, полевая пташка, снизу блестящих кошачьих глаз, а сверху быстрых когтей хищных шулек! Всё они возле тебя ворожат: одни украдкой, из-под забора, а другие сверху, паря в беспредельном просторе синего неба. Всякому хочется жить, всякому надо кормиться!
Не убереглась пташка от шулеки, как не убереглась и Катря от своей недоли. В соседнем дворе такой хороший панич и такими сладкими пряниками угощает! Наелась Катря тех сладких пряников, — аж теперь ей муторно, как про то вспомнит. Пряники скоро кончились — панич женился на барышне, у которой она служила горничной, а ей сунул в ладонь две красные бумажки; аж у неё в глазах от них покраснело. Спасибо и за то! Всё-таки не с пустыми руками придётся в село возвращаться.
Вскоре Катря вернулась к овдовевшей тётке, которая к тому времени, схоронив мужа, совсем одна на старости лет осталась. Спасибо тётке — не прогнала Катрю и, взяв у неё деньги на хранение, обещала даже после смерти отдать ей свою хату с огородом. Хоть та хата и разваливалась, а огорода того с горсть, а всё же своё укрытие, своё пристанище. И птица себе гнёздышко вьёт.
Поселилась Катря в селе. Пошёл кругом говор о ней; слышны смешки да пересмешки: полезна, видно, в городе еда, вон какими гладкими оттуда возвращаются! Слушала это Катря и молчала, навалило лихо тяжким гнётом горя, и душою она изнемогала. Всё, что было в её сердце живого, окаменело, всё, что было в душе доброго, истлело! Остались горе да слёзы да... Пилипко явился на утеху!
Пилипко и вправду её утешил. Не было тех ласковых имен, какими бы она его не называла, не было тех нежных слов, которыми бы она его не звала! Ночью не спит, его доглядывает, днём сердцем за него млеет, когда работа оторвёт от него хоть на минуту. Нет для неё счастья и покоя, кроме как возле него. Пусть себе длинные языки что хотят говорят: ртов людям не замажешь и слушать их не переслушаешь. А оно, малое дитятко, одна в свете утеха и надежда!
Полюбила и тётка маленького внучка. Тихий да ласковый, он стал забавой старой бабушки. Наперебой одна перед другой хватали они его на руки, носились с ним; его забавляя, сами забавлялись.
Под таким присмотром и рос Пилипко, поднимался на ноги и стал баловнем своим и чужим. Увидев его, человек остановится, взглянет на то пышное барское личико, ясные голубые глазки да белые и мягкие, словно лён, волосики. "Хороший городской гостинец, нечего сказать!" — подумает про себя. А женщины, только бы не поймали Пилипка, так и с рук не спускают: одна схватит, а другая уже и свои руки подставляет, чтобы перехватить.
Совсем бы хорошо жилось Пилипку, коли бы было чего вволю есть. А то не раз и не два приходилось одним сухарём давиться. Ещё пока старая бабушка жила, и так и сяк жилось. Катря пойдёт на работу — тётка с Пилипком дома. Один бог знает, где она добывала для Пилипка кусок мягкой паляницы или краешек булки! А как старая на тот свет переставилась, стало хуже и Пилипку, и Катре. Он сам себе дома голодный да холодный тоскует, а она на чужой работе сердцем за него млеет.
Так-то не замедлила Катря перебежать быстрой мыслью длинную и плодородную ниву своего безталанья и снова очутилась в холодной хате, в тесном уголке на печи, рядом со своим Пилипком, который назавтра собирался идти к крёстному отцу посыпать, чтобы принести ей и паляницу, и колбасу, и денег.
"Куда ему идти да и в чём ему идти в такой лютый холод?" — подумала Катря. А как же ей и вправду завтра быть? Что она даст ему завтра поесть? Чем она в хате протопит? То ли святая земля прежде больше родила запасов, что их хватало? То ли меньше их тратилось? То ли, может, она тогда моложе была, усерднее работала, больше зарабатывала?
И снова неусыпная забота захватила её в свои крепкие объятия, затомила и затрудила материнское горячее сердце, заскреблась червоточиной в испечённой горем душе, тяжким гнётом навалилась на ясный разум. Нет, нет разгадки, и просвета не видно!
— Хоть бы что продать!.. — И она оглянулась вокруг себя. Подслеповатый каганец едва светит из трубы, помогает подслеповатым от слёз глазам оглядывать нищее добро. Вон чёрнеет дырявая ряднина, раскинулась под Пилипком вместо постели. "Кому она и на что годится?" Вон маленькая подушечка поддерживает его кудрявую головку. Была она когда-то большая, пуховая, да за несколько лет так износилась, что и не узнать.


