Что ж, останетесь вы у нас или нет — не знаем, но коли уж сам Бог вас к нам привёл, так пусть хоть какая-никакая польза с того будет.
Эти слова странно тронули патера. Он и сам не знал, радоваться ли стойкости этих людей, которые столь упрямо не хотели «верить в схизматического Бога», или огорчаться их приземлённым способом мышления, ведь они тут же захотели использовать его присутствие в своих целях. Но раздумывать было некогда. Присяжный подгонял — чтобы патер ел поскорее, потому что люди вот-вот начнут приходить. Для безопасности всё было устроено так, чтобы они подходили по очереди, малыми группами, чтобы не привлекать постороннего внимания.
— Так вся католическая община не соберётся? — спросил патер.
— Упаси Бог! — сказал присяжный. — Тут через пару хат сидит жид-арендатор. Я и так боюсь, как бы чего не вышло! Эх, ксёндз, тяжко нам живётся! Со всех сторон следят, стерегут, как диких зверей. И за что? За то, что держимся отцовской веры, что не хотим отречься от Бога и царя за Бога не признаём!
Патер с удивлением смотрел на мужика. В простых крестьянских словах было нечто такое, что глубоко тронуло его. Крестьянин рассуждал грубо, нелогично (патер понимал, что доводы присяжного далеки от истины), но всё же эти слова его пронзали. В них звучала та самая элементарная сила, которая и поддерживала этот народ, в них дрожали ноты пережитых страданий и оскорблений, и того святого возмущения против тирании, которое остаётся святым даже тогда, когда логические основания его не совсем правдивы.
Едва патер хоть немного подкрепился (а еда, принесённая сегодня присяжным, была не обычная крестьянская, а поприличнее и вкусно приготовлена — видно, на общественную складчину), как начали приходить люди. Медленно пробираясь через грязь, озираясь по сторонам, с лицами равнодушными и деревянными, будто в жизни ни о чём и не думали, приходили то матери с грудными младенцами — на крещение, то молодые хозяева с жёнами — на венчание, то старики и старухи — на исповедь и причастие. Молча входили в хату, крестились при входе, становились на колени перед патером, что сидел у стола в столе и комже, целовали его руки и принимали святые тайны. С тяжёлым чувством смотрел патер на эти опухшие, безжизненные, некрасивые лица, часто с синяками, морщинами, со следами слёз, голода, болезни; с тяжестью в сердце он чувствовал прикосновение тех рук — жёстких, словно рашпили, твёрдых и чёрных, сухих, будто щепки, и тех губ — посиневших или увядших, без радостной улыбки, без искреннего слова любви, дружбы или просвещения.
«Боже мой! — стонало сердце патера. — Вот оно — поле для труда! И за какой грех ты не дал добрых пастырей этому стаду?..»
IX
Весь день патер совершал требы — терпеливо, внимательно и неутомимо. А под вечер у сеней хаты собралась группа мужиков; пришёл и староста, начался довольно оживлённый разговор. Когда патер исповедал и причастил последнего, мужики вошли в хату.
— Великое спасибо вам, пане ксёндз, за вашу милость, за святые тайны! — сказал присяжный. — А теперь собирайтесь, поедем.
— Куда? — спросил патер.
— В другое село, здесь вам больше оставаться нельзя.
— А это почему?
— А потому, — сказал, поклонившись, староста, — что жандармы могут нагрянуть ночью, а жид-арендатор целый день сидел у окна и смотрел, кто сюда идёт. Кто знает, не донёс ли он уже куда надо. А если, не дай Бог, вас тут поймают, то и мне, и всему селу будет такая беда, что упаси Господи.
— Ну хорошо, коли ехать — так ехать, — сказал патер. — А вы в следующем селе уже предупредили кого-нибудь, что я приеду?
— Конечно. Ещё с утра послали парня верхом. Сказали: хорошо, всё будет готово. Сделаете там, что надо, они отвезут вас дальше, объедете по очереди все сёла, а дальше — как захотите: за границу, в Варшаву или куда душа ляжет.
Лицо патера прояснилось. Такая перспектива, открытая перед ним простым крестьянским умом, тоже казалась ему весьма подходящей. Он понял, что не столько внутреннее содержание, сколько внешние формы католицизма дороги этим простым людям, и что, поддерживая хотя бы формы, он пока что исполнит главную часть своей миссии. А дальнейшая, более глубокая работа пойдёт потом, постепенно, в соответствии с обстоятельствами и временем. С этими мыслями он собрался, тепло укутался и, попрощавшись с людьми, пошёл с присяжным вязкой тропой за село, через поле, вдоль реки, какими-то крутыми и бесконечными закоулками к тому месту, где его ждал небольшой возок, запряжённый парой добрых коней. Возле повозки стоял приземистый, средних лет мужик в старом кожухе и с кожушковой шапкой, надвинутой на самые глаза.
— Вы Боровый? — спросил его присяжный, не узнавая в сумерках лица.
— Я, — ответил Боровый, а через минуту добавил: — Это пан ксёндз?
— Так.
— Niech będzie pochwalony!* — произнёс Боровый, подошёл к патеру с глубоким поклоном и поцеловал его в руку.
— А что, дорога безопасна? — спросил присяжный. Боровый почесал затылок.
— Гм, вроде бы безопасна, а там кто его знает! Лишь бы только эти проклятые жиды не навредили!
— Жиды? Ну, конечно, они только и рады, если что узнают.
— Вот в том и беда, что, похоже, всё уже знают.
— Всё знают? А откуда?
— А чёрт их знает. Боюсь, как бы не тот проклятый Гершко, балагула... — И, не договорив, повернулся к патеру: — Скажите, пане ксёндз, вы ведь с рыжим косоглазым жидом ехали?
— С ним, — ответил патер, изрядно поражённый этим вопросом.
— А не расспрашивал он вас: кто вы, куда и зачем едете?
— Расспрашивал.
— И что вы ему сказали?
Патер вкратце пересказал мужикам свою беседу с евреем.
— Ну вот, — сказал Боровый, — из такого разговора он мог сразу понять, что тут не всё просто. Никакие комиссанты у нас по сёлам не ездят. Ещё счастье, что он прямо не отвёз вас к участковому.
— Но как же так? Что он мог заподозрить? — воскликнул патер, почувствовав, как у него под сердцем стало жарко, а по спине прошёл холод.
— Что он мог заподозрить — чёрт его знает, но знаю одно: как только оставил вас, он заночевал в нашей деревне в корчме, а вчера утром евреи вместе с ним ездили к участковому. Так и жди, что этой ночью все дороги будут оцеплены жандармами и десятниками.
Патер стоял, будто в воду опущенный.
— Ну, может, всё не так уж плохо, — начал утешать его присяжный, но не успел договорить, как со стороны села показался парень на коне. Он гнал вскачь, но бедная лошадёнка, вязнущая в раскисшем поле по колено, вся запаренная и в пене, из последних сил старалась угнаться за его нетерпением.
— Спрячьтесь, пане ксёндз! — закричали оба мужика, завидев всадника.
Патер, бледный и дрожащий, склонился и нырнул в лесок. Мужики остались возле воза и спокойно ждали, кто это едет. Вскоре они узнали своего человека, но по тревожному лицу догадались, что вести он везёт не самые лучшие.
— Ну, слава Богу, что я ещё застал вас, — выдохнул он, подъехав и слезая с коня. — Вот уж погоня была — не приведи Господи!
— Ну, и что там такое? Зачем тебя прислали?
— А что ж, плохо, да и только! Участковый приехал, спрашивает: «Куда вы дели того бунтаря, что здесь был?» Старосту уже в кандалы заковали, но он ни в чём не признаётся.
— А что говорит?
— Говорит: «Был у меня какой-то панок, переночевал и пошёл дальше», — на том и стоит. Участковый злой, как чёрт, и привёл с собой целую тучу помощников. Так я и погнал сюда, чтобы предупредить вас: ни в одно село показываться с паном ксёндзом нельзя — все дороги будут оцеплены, а завтра, может, и облаву устроят по лесам.
Патер Гауденций в ближайших кустах слышал все эти слова и, хоть не всё понимал в «крестьянской» речи, одно было ясно — здесь ему предстоит погибнуть. Огромная, самодержавная и схизматическая Россия, которую он до этого знал лишь по рассказам и представлял себе как многоголового дракона, теперь готовилась схватить его в свои могучие лапы, сжать и раздавить, как пылинку, забросить в бездонную пропасть, в глухую тьму, куда не проникает ни один луч света, откуда не долетит ни один крик замученной жертвы. Пропасть! Пропасть! Не то чтобы не завершив — даже не начав великого дела! Пропасть за то одно, что посмел ступить на эту проклятую землю, что посмел протянуть руки против могучего колосса! — Так и метались его мысли, а смертельная судорога сотрясала всё тело.
Тем временем мужики стояли у воза и о чём-то вполголоса совещались. Уже густые сумерки легли на поле, и в этой полутьме их фигуры в грубых кожухах, в мохнатых шапках казались зловещими, дикими. «О чём они советуются? — думал патер. — Не хотят ли, чтобы спасти себя, выдать меня участковому?» И заранее уже начал он возмущаться подлостью этих варваров, их трусостью и низким умом. Но прежде чем успел как следует возгореться своим праведным негодованием, присяжный позвал его подойти.
— Ну, пане ксёндз, — сказал он решительно, — в плохое время вы к нам попали, дальше ехать вам нельзя.
Патер стоял и пристально вглядывался в тёмную даль, не говоря ни слова, а про себя думал: «Ну-ну, начинай откуда хочешь, а я знаю, к чему ты ведёшь!»
— И тут вам оставаться нельзя: не сегодня — так завтра попадётесь посипакам.
— Так что же делать? — безнадёжно спросил патер.
— Возвращаться назад — за границу.
— За гра-ни-цу? — с изумлением повторил патер. — Разве это так просто?
— Не просто, но возможно. Мы знаем лесные тропы, попробуем переправить вас.
— Вы?
— А кто ж ещё — не ангелы же небесные. Мы уже решили: Боровый вас повезёт.
— А пограничная стража?
— Придётся проскользнуть.
— А если начнут искать вас?
— У меня дома уже знают, что отвечать.
— А если поймают в дороге?
— Ну, значит, пропали. Раз мать родила.
Только теперь патер хоть немного понял, о чём шёл совет между мужиками; понял, какие глупые, низкие и подлые были его подозрения, насколько твёрдо и бесповоротно эти люди были готовы пойти на дело, за которое они не могли ожидать никакой награды, но ради которого могли потерять всё, что только есть у человека самого дорогого. Впервые он взглянул на этих простых варваров не только с изумлением, но и с глубочайшим уважением.
— Ну, не время терять, — сказал Боровый. — Садитесь, пане ксёндз! Хоть ночь и длинная, да боюсь, как бы после полуночи не стало светло от луны — это для нас была бы прямая погибель.



