Что самое интересное — так это то, что в этом приказе не было стереотипной при подобных случаях приписки: "строго запретив им впредь заниматься подобным делом". Значит, молча нам позволено и дальше делать то, за что мы вытерпели столь долгое следствие.
Но только, на беду, выходя из цитадели, я узнал, что мой товарищ умер. Я остался один в прежней кладовке, — даже изъятые книги и приборы мне вернули, и, как только распространилась весть о моем освобождении, снова начали стекаться ко мне непреклонные в своём упорстве подляшские крестьяне. Чтобы хоть как-то удовлетворить их желания, я начал сам, временно, угощать их святыми тайнами под условием, что впоследствии, при случае, они постараются о повторном и действительном приобщении к таинствам через священника. И действительно, многие из них ездили из Варшавы аж в Краков с риском для жизни, перебираясь через границу. Но так продолжаться не могло. Огромные трудности и расходы на такие религиозные обряды становились для многих, особенно беднейших, непреодолимым препятствием. И вот, когда весной этого года я снова поехал в Подляшье, собралось тайно в лесу за селом около 500 крестьян — представителей общин — на совет, что делать дальше. Там я и подал им мысль — послать делегацию в Рим и просить у святого отца католического священника специально для того, чтобы он отправлял святые тайны для гонимых подляшских униатов и заботился о том, чтобы поддерживать в них дух стойкости и постоянства в католической вере.
Эту мысль собравшиеся приняли с большой радостью, тут же избрали делегацию и за несколько дней собрали между собой довольно значительную сумму денег на дорожные расходы. Все они тайно перебрались через границу, а я, выехав по паспорту, застал их уже собравшимися в Кракове, а потом, осмотрев гробницы польских королей на Вавеле и приняв благословение от местного епископа, мы выехали в Рим".*
Та печальная повесть, рассказанная просто, без прикрас и пафоса, произвела в Риме сильное впечатление. На заседании папской консистории произошли бурные сцены между сторонниками прежней политики лояльности по отношению к российскому правительству и сторонниками подпольной, тайной деятельности. Особенно горячими защитниками тайной работы были генерал ордена иезуитов, отец Бекс, и глава ордена воскресенцев, отец Семененко. Именно они на консистории добились постановления — послать в Варшаву тайного легата, который бы на месте убедился в положении дел и желаниях подляшских униатов, а если в этом появится необходимость, то совместно с Франковским отправлял бы святые тайны и удовлетворял бы другие духовные нужды подляшцев до тех пор, пока дипломатические переговоры римской курии с Петербургом не приведут к желанному результату.
V
Отец Гаудентий, получив такую миссию, выехал из Рима в Варшаву. По дороге он ничего не видел, ничего не слышал, ничем не занимался, только размышлял о важности своей миссии. Интересы католицизма целой провинции лежат на его плечах. И ещё в какой провинции! Где народ скорее позволит в себя стрелять, чем отречется от неведомых ему догм или вековых обрядов. Вот оно — настоящее Христово виноградное поле, великое поле для апостольского дела! Нести этим людям свет истинной и единственно спасительной католической веры, укреплять их в святом постоянстве среди преследований, давать этим "утружденным и плененным" поклонникам римского престола всякое утешение, которое даёт вера и костельные обряды — вот его высокая и спасительная миссия! Сердце его билось чаще, грудь вздымалась от праведной гордости, что именно его, а не кого-то другого, постигла такая трудная и вместе с тем почетная задача!
— И я её выполню, окажусь достойным доверия, которое в моё рвение вложили мои настоятели, — повторял он с воодушевлением. Оказаться достойным доверия — выше этого его замыслы не поднимались, так же как и его воображение не требовало от него представить те трудности, которые могли ожидать при исполнении миссии. Он был готов к мученичеству — и всё. Наполненный этой готовностью, верой в святость и важность своего дела, и, наконец, юношеским запалом, он ехал в далёкую, незнакомую страну, твёрдо убеждённый, что его духовных сил, вместе с благословением святого отца, вполне хватит для выполнения возложенной на него обязанности.
В Кракове он задержался на несколько дней, чтобы собрать нужную информацию и переговорить с епископом. Здесь он прочёл в газетах довольно неприятное известие, что дело подляшской делегации в Рим стало известно российской полиции и что всех членов этой делегации вместе с Франковским, по возвращении, арестовали и посадили в варшавскую цитадель. Это была очень плохая весть, потому что с Франковским для отца Гауденция исчезла первая и главнейшая опора в его будущей деятельности. Только Франковский имел живые и постоянные связи с подляшцами и обладал у них доверием, которое чужак, даже с благословением святого отца, мог бы не скоро завоевать.
Из-за этой неожиданной, хотя и совершенно естественной, причины отцу пришлось менять весь план своего благочестивого путешествия. Ехать теперь в Варшаву не было смысла, потому что всё равно никакой деятельности там начать будет нельзя, — поэтому он решил ехать прямо в Подляшье, в те сёла, из которых в Рим были делегаты. Там, думал он, ему легче всего будет и ознакомиться с территорией своей будущей работы, и наладить связи с народом, а потом уже, подготовившись, он поедет в Варшаву, где при помощи рекомендаций из Рима найдёт себе приют и сможет, не бросаясь в глаза, начать свою деятельность.
Через Львов и Радзивилов он направился в Россию. Странное чувство охватило его, когда он в светской одежде, никому не знакомый, не знавший языка и обычаев края, сойдя с железнодорожного вагона, очутился среди чужой земли. Куда пойти? Что делать, чтобы сразу не выдать себя и не попасть в какую-нибудь беду? Правда, он давно был готов к мученичеству за святое дело и даже желал его, но совершенно не был готов к мелким, будничным хлопотам, к низкому лавированию перед мелкими полицейскими чинами, жандармами и становыми. От таких людей, кроме простой и нудной волокиты, никакого мученического венца не дождёшься.
Слабое знание немецкого языка спасло его в этот раз. Ему удалось объясниться с евреями, и это стало его удачей. Еврей-балагул за хорошую плату согласился отвезти его, куда потребуется. Патер назвал название одного села, которое случайно пришло ему в голову.
— О, далеко очень, да ещё вода на той неделе плотину прорвала — совсем туда не проехать.
— Ну, может, тогда туда? — и патер назвал другое село.
— И туда нельзя, туда и дороги нет, разве что зимой по льду.
— А может, сюда? — и патер, вспотев и побледнев, назвал третье село.
— А, туда можно, это здесь недалеко, верст двадцать будет.
— Двадцать верст? — переспросил патер, впервые в жизни услышав это удивительное слово. — А сколько вам надо будет заплатить за дорогу?
— Немного, десять карбованцев, — сказал еврей, приподнимая слегка засаленную шляпу на бритой голове. Патер, не зная, что такое верста, и привыкший к тому, что в других странах платят за услуги ровно столько, сколько положено, подумал, что, может, и впрямь за такую дорогу десять карбованцев — немного, и согласился. Хитрый еврей, видя, с кем имеет дело, выпросил у него все деньги вперёд, на что патер тоже согласился, решив, что таков тут обычай.
— Пан, видно, не здешний, — начал разговор еврей, когда после нескольких часов ожидания они выехали из убогого еврейского местечка и медленно потащились по глубокому и вязкому болоту унылой, ровной и сырой местностью.
— Не здешний, — ответил патер.
— А издалека пан?
— Издалека.
— А откуда, если можно спросить? — выспрашивал еврей с навязчивостью, свойственной его народу.
— Нельзя спрашивать, — буркнул патер, которому вся эта еврейская компания была и отвратительна, и неприятна, будто его облепили вши.
— Как пан изволит, — смиренно ответил еврей и повернулся к лошадям, так что патер не увидел фальшивой и злорадной ухмылки на его широком, обветренном, с рыжей бородой лице. Но молчание длилось недолго; вскоре еврей снова обернулся к патеру.
— А к кому пан едет в том селе?
— А тебе какое дело? — рявкнул патер, почувствовав, что этот вопрос его неприятно задел.
— Да я ничего, просто хотел знать, к кому заезжать?
— Заезжай к помещику! — сказал патер.
— К помещику? Так ведь, прошу пана, в том селе помещика нет.
— Помещика нет? Как это?
— А вот так, село конфисковано, под управлением властей, а прежний помещик умер в Сибири.
— Гм, ну тогда вези меня к сельскому старосте. Мне только кое о чём расспросить.
— Может, пан сразу и назад поедет?
— Нет, через несколько дней, — сказал патер уже гораздо мягче, чувствуя невольно, что не очень разумно повёл себя перед евреем и что, как ни крути, находится у него в руках. Но еврей, выведав, что нужно, больше патера не беспокоил, а, повернувшись к своим лошадям, начал медленно подгонять их, напевая себе под нос какую-то песенку. Вечером они прибыли к месту назначения.
VI
Не слишком удачно выбрал патер, приказав везти себя к старосте. Староста хоть и был, как и его земляки, противником православия, но принадлежал к тем более зажиточным и практичным хозяевам, которые считали лучше для виду придерживаться православия, ходили в православную церковь, исповедовались и причащались у православного попа и ни детей крестить, ни венчаться к латинским ксёндзам не ходили. Именно это и снискало ему доверие у властей, за что его и назначили старостой. К тому же он был недоверчив до крайности, с детства привыкший скрывать каждую свою мысль, каждое желание, и к тому же был строг в том, что называл своей служебной обязанностью; не думая и не разбирая, он исполнял приказы начальства так, как привык, и требовал, чтобы в его доме все так же, не раздумывая, исполняли его приказы. Одним словом, староста был материал жёсткий, как жилистое сучковатое дерево, и очень плохо подходил для иезуитского апостольства.
Хата старосты ничем не отличалась от других крестьянских хат в том краю: та же чёрная соломенная крыша без трубы, те же низкие необмазанные стены с крошечными, полуслепыми оконцами, тот же широкий двор с кучей навоза посередине и с выгоном, полным беспросветной грязи.



