— Он давний сторонник казаков, каким был и король Владислав.
— Сейм раскололся на две половины. Одни паны хотят войны с казаками, решились свести их на нет и разбить до конца; другие думают мириться с казаками и вернуть им их давние права и привилегии. Надворный коронный маршал Казановский даже заступился за казаков: говорил, что полякам не пристало жаловаться на казаков за то, что они соединились с татарвой, потому что, мол, можно обратиться за союзом хоть к самому аду, лишь бы избавиться от такой неволи, нахальства и угнетения, какие пришлось терпеть казакам от польских панов.
Иеремия вскочил с низкого стульца и забегал по шатру.
— Знаю я этого подлизывающегося пана, перевертыша из волохов! Вот нашелся и такой, что готов еще и сочувствовать этим харцызникам! Вот диво! Это знак большого упадка польской шляхты, — сказал Иеремия.
— Тем временем в Варшаве только и речи, что о вашей милости, князь; все надеялись, что сейм поручит вам верховенство и предводительство над армией. Войско желает, чтобы вы, ясновельможный князь, а не кто другой вели его в битву. Горожане и жовнеры стоят за вас, сочувствуют вам, но сейм стал против вас, князь, — говорил дальше пан Дзеньковский.
Иеремия стал неподвижно и уставился глазами в Дзеньковского. Дзеньковский был еще молодой пан, изнеженный, откормленный, с белыми полными щеками, с роскошными русыми усами. Девичий румянец играл на полных щеках, уста краснели под усами, как калина. Иеремия слушал шляхтича и невольно присматривался к полному круглому лицу шляхтича. Иеремии почему-то стал противен этот изнеженный свежий девичий вид шляхтича, стали противны торчащие пушистые русые усы, стал мерзок сам тоненький голос, который сообщал ему неприятные вести из Варшавы.
— Некоторые паны произносили в сейме речи в защиту вашей особы, князь, но большинство лично стало против вас. Ваши горячие сторонники, князь, прислали меня к вам за советом и просили ясновельможного в опасное время взять верховенство и предводительство над армией и наступать на Хмельницкого, — говорил дальше шляхтич.
Иеремия слушал словно сквозь сон и не сводил глаз с пана Дзеньковского. Роскошно одетый шляхтич стоял против света между откинутыми полотнищами шатра. Дорогой красный кунтуш, обшитый золотыми позументами, аж сиял на шляхтиче и бросал ясный отблеск в темные углы шатра. Иеремия в простом черном кунтуше из недорогого сукна стоял рядом с Дзеньковским и казался простым жовнером рядом со шляхтичем, а шляхтич стоял в золоте и сиянии, словно князь, и все говорил об Оссолинском, о Казановском и других княжеских противниках. Иеремия присматривался к посланцу с неприятными вестями, и ему стал противен и этот красный кунтуш, и золотые позументы, и голубой жупан. Иеремия слушал и возненавидел самого шляхтича, возненавидел сам голос, который казался ему сеймовым отголоском голосов его заклятых врагов. Злость росла, прибывала в сердце, как вода в реке во время сильного дождя. Иеремия едва удерживал руку. Ему хотелось выхватить саблю из ножен, снести голову и отсечь язык, который высказывал такие неприятные вести из Варшавы.
— Иди, пан Дзеньковский, к моим полковникам. Они дадут тебе шатер для отдыха, напоят тебя и накормят. Поблагодари от меня в Варшаве панов, моих искренних сторонников, которые за меня вступались, — сказал Иеремия так тихо, почти шепотом, что шляхтич едва расслышал эти слова.
Иеремия побледнел, потом стал желтым, словно мертвец. Глаза сразу погасли, губы побледнели и будто пересохли, под глазами словно кто-то подвел синевой, а щеки будто кто-то выкрасил желтизной. Его лицо стало похоже на раскрашенное яйцо. Дзеньковский взглянул на князя и крикнул:
— Ясновельможный! Не печальтесь так сильно! Не предавайтесь тоске! Даст Бог, дело пойдет иначе!
Иеремия молча только ткнул рукой, показывая на выход из шатра.
Шляхтич мигом словно выпрыгнул из шатра. Иеремия откинул занавес во вторую половину шатра, вошел туда и упал на постель, как подкошенная трава падает на землю под косой. Ему показалось, что в ясном небе откуда-то взялась туча, сверкнула молния, и в него неожиданно ударил гром, чуть не насмерть лишил его чувств, и его окутала какая-то непроглядная тьма и туман.
Уже солнце повернуло к вечернему краю. В шатре было тихо. Один жовнер, часовой возле княжеского шатра, осмелился войти в шатер и спросил, не будет ли князь есть или пить. Иеремия не велел подавать обеда, только приказал принести свежей колодезной воды. Целый день у Иеремии и крошки не было во рту.
Настал вечер. Часовой зажег в шатре восковые свечи. Иеремия сидел на стуле задуманный, опечаленный. Все его пылкие честолюбивые надежды словно сразу развеял ветер. Он замечал, что из его рук выскользнул великий и значительный миг, который мог бы сразу поднять его очень высоко вверх, выше всех магнатов: поднять на королевский трон.
"Моя слава, как слава великого победителя, разошлась бы повсюду: на всю Польшу, на весь мир, как солнечные лучи. Я бы сломил, ослепил всю Польшу, всех магнатов. Меня встретила бы вся Варшава с честью и почетом, с таким триумфом, с каким когда-то Рим встречал славных победителей. До трона мне было бы недалеко. Тогда бы я вернул мои утраченные "движимые и недвижимые добра", мои огромные имения. А теперь мои пути к славе завалило камнями. И кто завалил? Ничтожные, ничего не стоящие люди, не стоящие шага, не стоящие даже моей подошвы!"
В Иеремиином сердце вспыхнул гнев на своих врагов. Иеремия вскочил с места и зашатался по шатру, словно кто-то всадил ему пулю в самое сердце.
"Кто же мои противники? Кто хочет вырвать из моих рук славу победы? Доминик Заславский, неспособный к войне, известный сластолюбец, роскошный, изнеженный внук князей Острожских, которые всегда любили роскошь и были такими же лакомками, как и Доминик. Ему бы только валяться на перинах да пировать. Конецпольский? Это непоседливый недоросль, почти ребенок. Ученый Остророг только и знает свою латынь, влюбленный в книги. Погубят они Польшу. Казаки возьмут над ними верх. И тогда я навеки потеряю и Лубенщину, и все мои волынские имения. И я тогда совсем обеднею. Тогда падет в Польше и на Украине славное имя князей Вишневецких. Меня и моего сына ждут нищета и лишения".
Иеремия чувствовал, будто кто-то вонзил ему в сердце нож и не вынимает. Сердце болит, рана воспаляется. А кто-то словно поворачивает нож понемногу во все стороны и терзает рану, вонзает нож еще глубже и все мучает, казнит его душу.
— Болит мое сердце, болит моя душа! Тяжело мне дышать! Сама смерть была бы мне легче, чем эти адские муки, — прошептал Иеремия и схватился ладонью за сердце. Иеремия вышел из шатра. В лагере было тихо и мертво. Ночь была темная. Все спало, все отдыхало. Густые звезды на небе мигали, весело блестели, словно глаза, налитые любовью. Бриллиантовый веселый свет от звезд лился, переливался, сыпался в темной синеве. Звезды будто тешились своим светом в ночной тишине. Теплая роскошная ночь покрывала землю и разливала покой на все, что жило и дышало на земле.
Иеремия пошел к реке. Прохлада повеяло на него из влажной низины, охладила его горячее лицо, запекшиеся жаждущие уста. А запекшееся сердце все ныло и болело, словно воспаленная рана. То злость, то ненависть, то чувство большой обиды, большой потери приливали к сердцу, словно морские волны к берегу.
"Ненавидят меня магнаты, заступают мне путь, заслоняют свет к славе. Ненавижу их. Я готов хоть сейчас бросить Польшу и выехать в какой-нибудь чужой край. Меня везде примут с честью. Но мне надо отомстить казакам. Только из-за этого я не брошу Польши. Ну погодите же теперь, мои враги! Придет время, и вы сами будете просить меня, будете мне покоряться и кланяться, чтобы я взял предводительство над армией. А это точно будет! А это непременно случится, случится вскоре. Тогда и я посмеюсь над вами, унижу вас до земли, наступлю вам на шею, придавлю вас и по вам, ничтожным, поднимусь вверх к славе, к почету, выйду высоко-высоко и тогда буду насмехаться над вами. Лопнуло мое терпение! Но я знаю, что я один спасу Польшу".
Иеремия вернулся в шатер, когда уже небо на востоке светлело. В лагере зашевелились жовнеры и кое-где замаячили, выходя из шатров. Кони заржали. Лагерь просыпался. Одного Иеремию не брал сон до белого дня.
Утром полковники пришли к Иеремии. Пришел и шляхтич Дзеньковский. Они взглянули на Иеремию и не узнали князя: он стал такой исхудавший, зачахший, такой страшный, словно те немировские мученики перед смертью, что были распяты на крестах и столбах.
— У каждого человека свое счастье и свои муки. Каждый мучится по-своему, — сказал Дзеньковский полковникам, возвращаясь от князя. — Разве это не мертвец, который ночью встал из гроба и вышел к нам в шатер? Видно, большие муки он перетерпел этой ночью!
XIII
Почти через месяц после Корсунской битвы с поляками, 20 июля 1648 года, умер король Владислав IV. Хмельницкий узнал о смерти короля в Богуславе, когда шел с войском из Корсуня на Белую Церковь. Между казаками прошел слух, что паны отравили короля за то, что он был благосклонен к казакам. Теперь короля не стало. В Польше всем правил сейм, всему давали ряд паны.
Дойдя до Белой Церкви, Хмельницкий стал лагерем и сразу послал в Варшаву своих комиссаров с письмом к королю, будто бы не знал, что короля уже нет на свете. Богдан просил у короля прощения за то, что поднял восстание, потому что вынужден был сделать это из-за панских притеснений, и жаловался на польских панов, что они угнетают казаков, отняли у них земли, луга, сенокосы, пруды, мельницы, выгоняют из своих имений казацких вдов и сирот, не пускают казаков на Днепр ловить рыбу. Кроме того, он жаловался, что паны и ксендзы силой заводят на Украине унию, берут большие подати, даже с казацких вдов, берут плату с каждой хаты, с пасек, со скота, с помола, а реестровым казакам уже пять лет не платят из казны за службу. В конце своего письма Богдан просил увеличить казацкое войско еще на шесть тысяч, вернуть им давнее право самим выбирать гетмана и полковников, отдать церкви, отобранные в унию. Для переговоров он просил прислать комиссаров из Варшавы.
Прочитав на сейме письмо Богдана, паны постановили не принимать Богдановой просьбы и, не медля, идти на него с войском.


