Иеремия отделил их от остальных и велел вывести на середину майдана. Несчастные столпились возле костра, бледные, страшные, словно мертвые. И вдруг из этой толпы смело выступил один старый дед, здоровый и плечистый. На его подбритой голове кругом торчала белая чуприна, словно посреди головы, на самом темени, вырос огромный белый гриб. Старый жупан распахнулся на груди, а из-за пазухи выпирала сухоребрая грудь, будто бочка, стянутая обручами; виднелись седые косматые волосы, словно дед напихал за пазуху кудель шерсти.
— Князь! Не мучь напрасно невинных людей. Мучь меня одного. Я всему дал повод. Я подбил и уговорил мещан на восстание. Это я запер городские ворота прямо перед носом твоего посланца. Хочешь — карай, мучь меня одного и не губи невинных людей.
— Ты кто такой? Как твоя фамилия? Откуда ты? — крикнул Иеремия.
— Не спрашивай, а то состаришься. Родился я в Неспрашивайловке, а крестился в Неговориловке. В лесу родился, а в степи крестился.
Старого деда звали Мефодий Кандзёба. Это был старый запорожец. Родом он был из Немирова. Как грозовая буря, промчался его век на Сечи, в битвах на море и на суше. Бился он и с татарами, и с турками, и с поляками. Иссеченный, израненный, старый Кандзёба доживал век в Немирове и ждал конца своей жизни, попивая горилку. Услышав о битве под Корсунем, услышав о загонах Кривоноса и Половьяна, Кандзёба уговорил и поднял немировцев против польских панов и украинских магнатов-перевертышей.
— Кто ты такой, спрашиваю тебя. Ты мой панщинный? Так ведь?
— Нет, князь! От этого меня Бог помиловал. Панщину я люблю, по правде сказать, как собака лук.
— Ты мой, панщинный? Говори, старая собака.
— И хвоста у меня нет. Хочешь, князь, так посмотри: и от хвоста меня Бог миловал, и от панщины, — говорил Кандзёба, шутливый по нраву.
Дед знал, что смерть у него за плечами, и думал своей смертью спасти от смерти мещан. Вишневецкого он ненавидел, а польскую панщину любил, как собака лук или как кот табак.
— Не дразнись, князь, и не мучь зря глупых людей. Как по мне, делай со мной что хочешь: хочешь — казни, хочешь — мучь, хочешь — вешай, а хочешь — предай иной страшной казни, потому что во всем я дал повод мещанам. Это моя вина, — смело говорил дед Кандзёба.
— И тебя казню, и этих лайдаков повешу, порублю на куски. Ты хотел подбить мещан, чтобы они приставали к Хмельницкому? — спрашивал Иеремия.
— А как же! Конечно хотел. Где уж не хотеть! От такой поживы я аж облизываюсь. Как по мне, казни меня. Знатное будет угощение. И сам наешься, и твои жовнеры нахлебаются, как голодные собаки, еще и пошли в Варшаву польским панам на пиры, потому что это блюдо будет доброе, вкусное, вкуснее дичи. Это будет блюдо для сытых песиголовцев. Об этом и говорить нечего, — говорил дед Кандзёба.
— Молчи, старая собака! Заткни свою старую вершу! — крикнул лютый Иеремия и, наклонившись с седла, ударил Кандзёбу по щеке.
— Ого! Вот это ладно! — сказал Кандзёба, причудливо схватившись рукой за щеку, — ручка маленькая, а все-таки, неровен час, больная да размашистая: наверное, потому, что дважды крестилась, дважды двум верам присягала.
— Казнить эту старую собаку самой лютой казнью! — крикнул князь жовнерам.
— Верно, князь, хочешь посмотреть, что внутри у запорожца Мефодия Кандзёбы. Вот пристал! Вот комедия! Ей-богу, чудная оказия! — отозвался запорожец и почесал затылок. — Бился в Крыму с татарвой, бился в Царьграде с турком, донес свою старую шкуру целой из Царьграда аж до Немирова, а тут тебе на такую напасть! Свой же земляк говорит: подавай сюда себя, раз турки не забрали! Вот так оказия! Вот так беда, мать его ковинька!
— Еще недавно эти князья были нашими защитниками, а теперь готовы из нас душу вытрясти. Диво да и только! Чудные стали наши украинские паны! Подавай им непременно запорожскую кровь, потому что у них, видно, другой вкус, чем у кабаньей. Может, князь, велишь и колбасы из меня начинять? Насмешил ты меня на старости лет!
И старый запорожец, словно и не думая о своей неминуемой смерти, рассмеялся искренним смехом, аж отголоски пошли по майдану.
— Вот как дойдет весть на Сечь, что князь Яремка в Немирове из деда Кандзёбы угощение делал! Вот там будет хохоту! — крикнул дед и снова расхохотался, аж голову назад закинул. Белая чуприна тряслась, как на ветру, а крепкие белые зубы, все целые, блестели на солнце, словно и они весело смеялись.
— Раздевайте и вяжите старого пса! — исступленно крикнул Иеремия, и горло у него аж зашипело: так сильно сдавила его злость. Иеремию словно схватил за горло клещами этот здоровый старый хохотун и сдавил что было силы своими огромными кулачищами. Дед знал, где у князя болит, и карал князя словами хуже, чем князь донимал казаков муками. Иеремии в то время было еще больнее, чем казакам.
Жовнеры приготовили место для казни, сорвали с деда убогую одежду. Деда привязали. Седая чуприна свисла почти до земли. Дед качался, словно на качелях.
— Вот комедия! Удостоился я чести от князя на старости лет. Сам князь Вишневецкий качает меня на вечный сон. Качай уже, качай! Из тебя, вижу, добрая нянька! — говорил дед.
Жовнеры начали исполнять княжеский приказ.
— Подставляйте же, вражьи сыны, золотое блюдо да поднесите вашему князю мою кровь на завтрак, а вы, собаки, вылижите блюдо после своего пана… вы прихвостни гетмана Миколы Потоцкого, князя Вишневецкого… вы…
Дед замолчал навеки. Люди, стоявшие вокруг на майдане, сняли шапки и перекрестились.
И тут вдруг из одной кучки мещан выскочил второй старый запорожец, словно заяц, прыгнул к Иеремии, причудливо подскакивая, и остановился у самого Иеремиина коня. Какая-то дурная пуля когда-то задела деда под коленом и подрезала ему ноги так, что с того времени дед уже не ходил, а прыгал по-заячьи. Жовнеры засмеялись. Высокая седая чуприна на темени слиплась в косички и будто кивала пальцами. Иеремия вытаращил глаза.
— Ты кто? Чего тебе надо? — крикнул Иеремия с коня на деда.
— Я и таиться не стану. Я запорожец Пархом; по книгам меня пишут Запали-хатою и дразнят Скачи-попрыгуном.
— Чего ты оказался здесь, в Немирове? — спросил князь.
— Чтобы поднять немировцев против Польши, против тебя и против таких, как ты, князь. Это я с Кандзёбой приковылял сюда, уговорил мещан запереть ворота и не давать твоим жовнерам ни поживы, ни харчей. Карай меня одного, но не бери греха на душу: не мучь невинно этих дураков, которые меня послушали. Вот здесь, под этой чуприной, вся немировская вина, — сказал дед и схватился рукой за свою торчащую чуприну.
Чуприна присела на голове, но потом снова встала торчком и закивала, словно пальцами, как только дед убрал свою сухощавую руку и пошевелился, притоптывая от нетерпения.
— Князь Ярема! Не лей и не пей христианской крови напрасно, потому что еще и сам упьешься насмерть и сам отдашь вечный храп. Карай меня одного и не обижай мещан. На тебе моя жизнь, если уж ты такой охочий до человеческих мук, а мещан освободи и от неволи, и от смерти.
— С него тоже хватит! — крикнул Иеремия жовнерам. — Вяжите старую собаку и карайте его так, чтобы все видели!
Жовнеры кинулись к Пархому и в одно мгновение сорвали с него одежду. Тряпье посыпалось с деда, как перья с петуха. Сухореброго Пархома привязали к столбу. Началась мучительная казнь.
— Вот как красиво Яремка украсил мою спину! Нарядил меня, словно молодую к венцу. Наряди, Яремка, так же и свою княгиню! — кричал дед Пархом, повернув голову к князю.
— Карайте его со всех сторон! Чтобы чувствовал, как его мучают! — кричал Иеремия с коня.
Дед не кричал, даже не стонал.
— Эй вы, Яремкины прихвостни! Побыстрее, потому что князь есть хочет! Понеси, Яремка, еще и своей княгине, чтобы напекла себе пирогов, потому что и она, верно, уже проголодалась! — кричал дед под ножами и этим криком да шутками, очевидно, заглушал свои муки.
— Повесьте его на столбе на самом верху, воронам на завтрак! — крикнул князь.
— Ишь ты! Напугал! Я об этом диве давно знал; еще как меня принимали на Сечь, то взяли с меня обет: хочешь ли, Пархом, чтобы тебя за веру и за Украину сожгли, утопили, замучили, на высокий столб подняли… А он…
Дед не договорил: приказ был исполнен.
Дед оказался на верхушке столба и болтался, словно печеный красный рак.
Снова вся громада, как один человек, сняла шапки. Все перекрестились за вечный покой Пархомовой души.
В то время польские жовнеры пригнали на майдан трех священников. У всех руки были связаны за спиной и скручены цурками. Из израненных рук сочилась кровь. Веревки врезались в руки до костей.
— Зачем вы звонили в колокола на тревогу? — крикнул Иеремия.
— Чтобы созвать мещан и поднять восстание против твоего войска, — отозвался один священник.
— Выведите их на середину майдана! Пусть отслужат схизматическую панихиду за нечестивые бунтливые мещанские души. Давайте орудия казни! — крикнул Иеремия.
Несчастных священников вывели на середину майдана и поволокли на высокий помост. Там их подвергли жестокой казни, а потом обезглавили. Иеремия велел выставить их головы на высоких кольях у окопов возле окраины.
— Теперь засучивайте рукава и хватайте по десятку этих гуляк и бунтарей, — крикнул Иеремия.
Жовнеры отделили от толпы десять человек. Иеремия велел казнить их на десяти столбах.
Несчастные мещане закричали и застонали.
Князь велел привязать второй десяток мещан к столбам и предать их мучительной казни.


