Это я только шла мимо Михайловского монастыря, потому что ходила гулять к Владимирову памятнику на гору.
— Да пойдёмте же в Михайловский! Там ведь служит митрополит. Будет множество людей, ещё и митрополитский хор петь будет, — уговаривал панич Улясю. — Пойдёмте же, пойдёмте! Смотрите, какая вон сила господ валит к воротам!
Он взял её за руку. Уляся тронулась с места, сделала два шага и снова остановилась. Она чувствовала такую тяжесть в ногах, будто ноги её пустили корни, которые пробились в землю и приросли к ней.
— Нет, не пойду в Михайловский, — погодя сказала Уляся.
— Вот диво! Да почему же? — спрашивал Литостанский, которому очень захотелось посмотреть на великолепие митрополитской службы.
— Я и сама не знаю почему. Мне представляется что-то недоброе. Почему-то мне кажется, что если я сейчас пойду в Михайловский, то навеки потеряю что-то очень хорошее и очень милое.
— Ещё что выдумайте! Да пойдёмте же! Не будем терять времени, а то ещё и церемония закончится, — сказал Литостанский и снова дёрнул её за руку.
— Нет, не пойду. Пойдём лучше в Софийский, — сказала Уляся с решимостью.
— Неужели это у вас остатки каких-то бабьих суеверий? Наверное, вы верите всей этой чепухе.
— Да не верю. Но я почему-то будто предчувствую какую-то беду, если только сейчас пойду в Михайловский, — говорила Уляся.
— Неужели вы думаете, что там вас ждёт какая-нибудь баба-яга, или что там где-то возятся злыдни и вцепятся в вас, побегут следом за вами до вашего дома и полезут в хату, и в чулан, и в кладовую? — насмехался панич.
— Я и в мыслях этого не имею. Но во мне вдруг возникло какое-то странное колебание, а почему и отчего, я и сама толком не понимаю, — сказала Уляся и вдруг круто повернулась и направилась через Софийскую площадь к Софийскому собору, грустная и как-то смущённая.
Литостанский должен был исполнить её волю и пошёл за ней в Софийский собор.
"Странная женская натура! То ли это у неё какие-то суеверия, то ли панянская прихоть, то ли уж и не угадаю что".
Литостанский отстоял службу и проводил Улясю довольно далеко, аж за монастырь.
Ещё грустнее была Уляся, возвращаясь домой. Она решилась поговорить с отцом прямо сейчас, решилась упросить его, чтобы он бросил своё нищенство, не опозорил и не осрамил её перед людьми и молодым Литостанским, который уже почти признался ей, что готов хоть сейчас послать к ней сватов.
Уляся, вернувшись из церкви, села на диване и загрустила. Вскоре в прихожей скрипнули двери, и в дом вошёл отец с сумами на плечах. Он снял свою амуницию, переоделся и вошёл в светлицу с зажжённой папиросой в губах.
— Папа! Бросайте эти сумы да лохмотья, — сказала Уляся.
— А это ещё зачем? — спросил Кмита с удивлением.
— Потому что мне стыдно за вас перед людьми, — произнесла Уляся грустным, даже жалобным голосом.
— Перед какими же это людьми? Это, верно, тебе стыдно перед Литостанским, что ли?
— Да хоть бы и перед Литостанским. Разве хорошо будет, если он вдруг случайно от кого-нибудь узнает, что завёл знакомство с каким-то гнездом попрошаек: с вами, с Галецкой, с Мокриевской, да что и я из этого же гнезда?
"Вот тебе и вправду забота, хоть сумы бросай ради дочери и её новых знакомых!" — подумал Кмита и с досады почесал затылок.
— А прежде же тебе когда-то не было стыдно. А теперь отчего-то уже и стыд откуда-то взялся, — сказал отец.
— Прежде я была мала да глупа и ничего этого не понимала. А теперь у меня уже есть, слава богу, разум в голове, да и перед новыми знакомыми мне стыдно. Сегодня я хотела идти на службу в Михайловский монастырь. Почти у самых ворот встретил меня Литостанский и тоже хотел идти со мной в Михайловский монастырь. Но как я вспомнила, что вы стоите у ворот возле колокольни с сумами вместе с Галецкой и Мокриевской, так испугалась, что чуть не упала в обморок. Я круто повернулась, вырвалась от удивлённого панича и поскорее направилась к Софийскому собору.
— Да я теперь, когда увижу Литостанского, как он иногда заходит подать нищим монетки, сразу повернусь к нему затылком да и дам дёру к воротам, ещё и спрячусь среди толпы богомольцев. Почему же ты не пошла? Надо было смело идти. Он бы меня не увидел, — сказал отец.
— Я, папа, после этого так перестрадала, так перепечалилась, стоя в церкви, что не слышала, как читали в церкви, не слышала даже толком, как пели; такая скорбь нашла на меня, что я стояла в церкви как неприкаянная. Бросайте, папа, трясти этими сумами, потому что дальше я не выдержу. Мне теперь уже кажется, что на меня все люди пальцем показывают, где бы я ни шла по улице.
— Вот тебе на! Так это ты мне советуешь, чтобы я бросил свой заработок? Это всё равно, как если бы купец бросил свою лавку. Хороший совет! А? Я уже догадываюсь, отчего ты такая смущённая: тебе стало стыдно из-за того Литостанского? Ага, так?
— Да хоть бы и из-за Литостанского! — сказала Уляся и вдруг заплакала, словно малое дитя.
"Гм… дело идёт неплохо: она, очевидно, уже любит Литостанского. Надо снова написать ему, пусть не медлит и сейчас же сватает Улясю. Жаль будет, если он и вправду узнает о моём нищенстве да из-за этого откажется от неё. Раз уж она плачет, значит, наверняка любит его. Вот тебе и на! И дочку жаль, и сумы жаль! А чёрт бы его взял! Не знаю, кто перевесит: дочь или сумы! А! Цц!"
Кмита задумался, бродя растерянно из угла в угол, будто где-то в дубраве сбился с дороги. Уляся сидела и плакала, аж всхлипывала.
— Да хватит, сердце, тебе плакать! Как-нибудь уладим это дело. Это, верно, тебе Литостанский стал нравиться? Ага? Правду я говорю? Ага, он тебе милее других? — спрашивал отец, приставая к дочери.
— Да хоть бы и милее всех? Что вам до того? Если сказать чистую правду, то вы, и Мокриевская, и Дримайло, и всякие там попрошайки-офицеры живёте и прозябаете за счёт несчастных калек и всяких бедных настоящих нищих. Что должно бы перепасть в их сумы, то вы загребаете себе. Вы грабите богомольцев, обманываете и грабите тёмный добросердечный народ, ещё и хлеб отбиваете у нищих-калек, — говорила Уляся, плача.
— Лучше мне горькую полынь есть, чем хлеб, выпрошенный вами; лучше стану учительницей, сама себе заработаю на хлеб или найду себе какие-нибудь другие заработки. Я готова и скитаться, и бедствовать, чем есть пищу, вырванную у калек и бедных! — говорила Уляся, всхлипывая.
"Вот тебе и на! Нахваталась там в школе каких-то фанаберий, вот уже и важничает! Уже ей и отца стыдно. Это настоящая беда! Надо непременно сейчас написать Литостанскому, пусть её сватает. Напишу, что перед венчанием дам ему или дочери банковую расписку на две тысячи карбованцев, ещё и дом в придачу… само собой, дом после моей смерти. Не надо и медлить с этим делом, потому что я уже вижу, какой у неё настрой и какую песню запоёт мне доченька потом дальше…"
— Невелика штука — нацепить сумы и нищенствовать под монастырями. Лучше пойдите, папа, к Литостанскому и его товарищу, попросите, чтобы они похлопотали за вас у своих столоначальников, чтобы дали вам какое-нибудь место в канцелярии. Это будет лучше и почётнее, чем ваши сумы.
— Хорошо! Пойду прямо сейчас, потому что потом будут обеды; я ведь до сих пор ещё не посетил Литостанского. Нечего и медлить с этим делом! — сказал Кмита.
Кмита наскоро напился чаю, прихорошился и зашагал к Литостанскому и Червинскому просить, чтобы подыскали ему какое-нибудь место в канцелярии или попросили начальника, чтобы дал ему хотя бы переписку.
"Вот напасть! Придётся снова становиться к скучной работе. А я уже совсем разленился и размяк за этими сумами", — думал Кмита, идя к Литостанскому и почёсывая затылок.
Отец вышел из дома, а Уляся всё сидела на диване, грустная и заплаканная. Ни чай, ни еда ей на ум не шли. Она и не наливала себе чаю, даже не думала о нём, не заглядывала в пекарню, забыла об обеде. Сама служанка поставила к печи горшки, ни о чём не спрашивая Улясю.
В светлице стало тихо. Самовар долго шипел да и замолк. Никакой звук не тревожил мёртвой тишины и в светлице, и на пустой, будто опустошённой дальней улочке.
— Не выдержу дольше! Я и так уже перемучилась и перепечалилась из-за этого отцовского нищенства. Наберусь я стыда в этом попрошайском гнезде на весь свой век. А что будет, если Литостанский вдруг узнает об отцовском промысле? Куда мне тогда глаза деть перед ним да и перед людьми? Я дочь какого-то никчёмного нищего-попрошайки! Это только чуть лучше, чем если бы я была дочерью какого-нибудь вора или душегуба.
Уже только к позднему обеду вернулся отец и застал дочь на том же самом месте на диване, возле самовара.
— Что это ты всё ещё грустишь? — спросил отец. — Не плачь, сердце! Не отдавайся по-глупому тоске! Застал я дома и Литостанского, и Червинского, да ещё нескольких чиновников, что были у них в гостях. Все дали мне обещание, что будут просить начальника давать мне работу на вечернее время в канцелярии. Сказали, чтобы я на днях забежал в канцелярию и сам ещё попросил начальника об этом. Там же я не новичок. Не впервые мне возиться с бумагами. Вот и будет у меня почётное место! Не плачь, сердце, не горюй! Как-нибудь оно да будет. Ради тебя должен бросить и оставить сумы. А какие славные и весёлые эти люди Литостанский и его приятель Червинский! И весёлые, и шутливые, и простые сердцем, и искренние. Я ненароком, отыскивая их квартиру, заскочил и в комнату к их хозяйке да всё-таки расспросил и о Литостанском.
— Всё-таки не утерпели и расспросили? Зачем же вы расспрашивали? — крикнула Уляся. — Зачем вам лезть в их дела?
— Потому что я любопытен, да и ловкачом уродился от природы, вот и вмешиваюсь во всякие дела. Недаром же наш род прозвали Кмитами. Из меня и правда хороший сметливец! И люблю, и умею присматриваться к людям и ко всему. Я никогда ничего не делал просто так, зря. А хозяйка очень хвалит Литостанского, говорит, что лучшего, проворнее и добрее человека, наверное, и на свете нет. Мне это очень и очень приятно знать, как, верно, и тебе! Ага, так?.. А ты брось беду об землю и не предавайся печали по-глупому. Наливай чай да пей на здоровье. А то ещё осунешься и похужеешь так, что Литостанский и сватать не захочет.
Уляся сразу повеселела, налила себе стакан чаю и выпила с удовольствием, ещё и съела добрый кусок пшеничного хлеба.
На другой день Кмита пошёл в канцелярию к начальнику просить места и показал ему своё письмо. Почерк у него был превосходный, и ему без колебаний дали место на вечерних работах в канцелярии, чтобы он переписывал те бумаги, которые посылали высшему начальству.
Тем временем бедная Галецкая всё ходила под монастыри и нищенствовала на хлеб и на прожиток.


