В шатре был поставлен стол и уставлен богатой закуской для почётных гостей. Там суетилась целая толпа лакеев и прислужников — одни в ливреях, другие в куртках из какой-то полосатой бело-красной ситцевой ткани, словно актёры. Гомон стоял, шла подготовка: звенели тарелки, гремели вилки, ножи и рюмки, двигали корзины с вином, бочонки с вишнёвкой, мёдом и водкой, мельтешили, смеялись и даже бранились, ведь вот уже закончилась служба в церкви, и по дороге из села вдоль потока катятся и дымят пылью блестящие экипажи с высокими господами. А за экипажами, немного позади, идёт толпа крестьян, хозяев, баб и молодёжи, а напоследок, словно овечки, тонущие в пыли, — школьные дети под проводом учителя.
— Всё ли готово? — раздался могучий, звучный голос пана Зеферина, который вместе с паном маршалком прибыл первым, и, выскочив из экипажа, направился к шатру, оставив двум лакеям заботу о том, чтобы вынуть из экипажа и провести через удобный мостик на Перекопе — отделяющем барскую лужайку от крестьянских — внушительную, грузную фигуру пана маршалка.
— Всё готово, прошу ясновельможного пана, — отрапортовал, выпрямившись, барский камердинер Стефан, перекрещённый в Теофана.
— Ведь на вас никогда нельзя положиться, — сказал пан Зеферин и, как хороший хозяин, пошёл сам осмотреть всё в шатре. Слуги застыли по углам, только Теофан следовал за паном, наклонив вперёд верхнюю часть тела, словно готовился вот-вот куда-то побежать или кого-то ловить.
— Ну, побойтесь бога, что это тут понаставлено! — словно с болью воскликнул пан Зеферин. — Где рыба? Где поросёнок? Почему не так, как я тебе говорил, Теофан, ты, запечатанный туман, а?
Пан Зеферин был большой мастер в искусстве «убирання», то есть в оформлении застолий. За своё искусство он удостоился похвал и комплиментов из уст многих высокопоставленных лиц, даже из уст самой княгини Шметтерлинг. Так что неудивительно, что здесь, у себя дома, он имел полное право следить за тем, чтобы стол всегда был уставлен так, как он прикажет, и сердиться, если что-то было не по его. Слуги знали это и не спорили; в одно мгновение всё было устроено и приведено в порядок по его указанию.
— Ну вот, видите, дурни один другого! — с видом внутреннего удовлетворения наставлял слуг пан Зеферин. — Вот что значит — иметь немного масла в голове. Нанесли тут, навалили, ни ладу, ни складу, — а теперь вот! Всё по порядку, что кому нужно, сразу и найдёт — и как изысканно!
И пан Зеферин с удовлетворением окинул взглядом стол.
— Конечно, прошу ясновельможного пана, — сказал Теофан за его спиной. Остальные слуги молчали, только их глаза жадно бегали по уставленному столу с яствами и напитками, и, наверно, не один из них подумал про себя: «Чёрт бы побрал твою изысканность, если нам, похоже, и костей обглоданных не достанется!»
Тем временем все гости этого новомодного праздника уже собрались. Господа вышли из экипажей и с любопытством рассматривали машину, дамы тыкали и стучали своими зонтиками по её железным бокам. Крестьяне большой кучей стояли в стороне, украдкой поглядывая то на машину, то на шатёр, из которого доносились приятные запахи холодной выпечки и звяканье передвигаемой посуды. Дети, выставленные отдельной группой, с интересом таращили глаза то на господские наряды, то на уставленный в шатре стол; некоторые в середине толпы толкались, шушукались и тихонько смеялись, но тут же замирали, когда учитель грозил им кулаком. Батюшка надел епитрахиль; пономарь приготовил столик для молебна и набрал воды из потока для освящения. Начался молебен и освящение воды. Дети пели под управлением учителя. С религиозным благословением окропили машину, и керат, и всех присутствующих святой водой.
— Пусть же этот иностранец, который ныне впервые заглянул на наше поле, станет нашим добрым другом и верным помощником, пусть поспособствует с божьей помощью умножению земных плодов и божьей славы! Господи, благослови! — этими словами закончил свою речь батюшка, снимая с себя епитрахиль.
— Дай бог, дай бог! — вскрикнул пан Зеферин, а за ним хором подхватили все гости: «Дай бог!» В суматохе пан Зеферин подошёл к батюшке, поблагодарил его, пожал руку и вложил в неё завёрнутого в бумажку дуката — это было его обычное вознаграждение за каждую торжественную службу — и спросил:
— Вы уезжаете, батюшка?
— Уезжаю, — сказал батюшка с недовольной миной, бросив тоскливый взгляд на уставленный под шатром стол.
— Микита! — крикнул пан Зеферин одному из возниц, — подьедь ближе. Отвези батюшку в приход и возвращайся обратно! Прошу, панство, прошу ближе, на маленькую закуску!..
III
Маленькая закуска длилась уже два часа. Господа не спешили, беседовали, шутили. Крестьяне тем временем осматривали машину, керат, пробовали даже её вращать, впрягаясь по нескольку человек в каждую шлею; старики качали головами, иногда только ворча обрывочные слова вроде: «барская фантазия», «бесовские деньги» и тому подобное. Наконец, по приказу пана Зеферина, слуги крикнули людям, чтобы сели рядами на лужайке, и вынесли для них бочонок водки и корзину белого хлеба на закуску. Раздавал угощение Теофан. Школьников подозвали ближе и построили в четыре ряда прямо у входа в шатёр; им раздали по рюмке меда и по пирожку на закуску — чтобы хорошо пели.
Закуска закончилась, — пан маршалок, налив себе добрую рюмку вишнёвки (он очень любил этот напиток, особенно хвалил сухобабский — такого, мол, нигде приготовить не умеют), поднялся с кресла, тяжело дыша и опираясь обеими руками на стол. Он громко откашлялся, чтобы привлечь общее внимание, — и сразу в зале стих гомон. Затем вынул из кармана платок, вытер им потное, широкое и толстое, почти квадратное, к тому же наголо выбритое лицо, уставил свои серые, утопающие в толще лица глаза на машину, потом поднял руку и, указывая ею на ту самую машину, после короткого размышления заговорил густым басом, как у него водилось, начиная с середины мысли:
— А потому, панове, да здравствует культура!
Паузу для эффекта, которую полагалось сделать после такого возгласа, пан маршалок использовал тем, что залпом осушил свою рюмку вишнёвки и протянул пустую Теофану, чтобы тот налил снова. Гости, зная ораторскую натуру пана маршалка, молчали, — некоторые потягивали свои рюмки. А пан маршалок, громко цокнув языком и вытерев губы салфеткой, вдруг начал совсем иным тоном и в другом, более быстром темпе, словно паром выбрасывая слова из своего нутра:
— Как из жерла этой машины через минуту польётся сильный поток воды, орошая и оплодотворяя эти луга, так пусть вместе с этой водой всё шире и мощнее разливается благодатное влияние культуры и западноевропейского прогресса по нашему благословенному Подолью! Здесь широкое поле, открытый мир, — как сказал поэт. В этой родной подольской земле лежат огромные сокровища, и ждут только умелой руки, которая сумеет ими воспользоваться. Земля плодородна, небо мягкое, воды полны рыбы, люди тихие и к труду привычные, — вот, панове, если так сказать, ресурсы, природные источники богатства, — это основа, фундамент, на котором должна вырасти великолепная постройка культуры и прогресса. А здесь, панове, мы имеем среди нас одного из пионеров и главных представителей этого благословенного стремления к культуре и прогрессу. Это наш любимый сосед, наш дорогой хозяин, наш учёный и наш поэт, слава и честь нашего уезда, пан Зеферин Андрониковский.
Опять эффектная пауза. Пан маршалок глубоко вздыхает, словно сбросил с плеч тяжёлый груз, и склоняет голову, словно подкошенный. Только его рука с рюмкой вишнёвки машинально тянется через стол, чтобы чокнуться с рюмкой пана Зеферина. Затем, столь же машинально, не глядя, как бы мимоходом, пан маршалок опустошает свою рюмку и, слегка покачиваясь на месте, снова начинает уже совсем иным, элегическим тоном:
— Неужто мне рассказывать его жизнь, его труды, его заслуги? Ох, не моя сила, да и не время ещё для того. Потомки, панове, потомки оценят их по достоинству! А я лишь напомню вам то, что вы и сами прекрасно знаете. Его отец — боже мой, будто он и сейчас среди нас, будто он не умер, не мог умереть, незабвенный Калясантий! Кто его не знал? Кто с ним не дружил? Кто не был ему обязан добром, помощью, дружеской услугой или хотя бы добрым советом? Но не о нём речь. Плоды своего труда он оставил достойному наследнику имени — своему единственному сыну. А что же тот сын, получив в наследство отцовское имение, что он сделал? Отказался от родины? Нет! Он оставил столицу с её удовольствиями и развлечениями, оставил даже школу, где уже вот-вот улыбались ему экзамены и дипломы, — орлом прилетел в Сухобабы, чтобы отцовское добро не осталось без барского ока. Всё осмотрел, всё привёл в порядок. И что, оставил всё по-старому? Нет! Он сразу же заявил себя прогрессистом, врагом закостеневшей рутины. Сразу ввёл новую администрацию по собственному оригинальному замыслу, новую бухгалтерию — одним словом, новый порядок — и только после этого, всё устроив, уехал за границу завершать свои студии. Его не манили Карлсбад, Меран и Остенде, а если и бывал там, то только для восстановления подорванного трудом здоровья и для глубоких философских размышлений о человеческом сердце. Плодом тех размышлений стала его знаменитая книга, нанизанная настоящими жемчужинами ума и таланта — говорю о его книге: «Философ в Карлсбаде, Меране и Остенде». Все мы её знаем, а нашей многообещающей молодёжи она служит практическим пособием — лучшее доказательство её бесценной прочности. Но, паря духом в высших сферах мысли, он одновременно не упускал из виду практических, жизненных интересов своей родины. Пережидая зиму дома, он не терял времени даром, а занимался серьёзными источниковыми исследованиями, и на их основе написал ещё одну бесценную книгу: «Пропинация, её историческая основа, её настоящее состояние и будущий рост». Нужно ли говорить о высоких достоинствах этого труда? О том впечатлении, которое он произвёл на широкую публику, да и за границей тоже? Нет, умолчу, чтобы не повторять вещей слишком известных.
Во время краткой паузы, которая наступила здесь, пан маршалок всё же повторил одну известную вещь — то есть опустошил рюмку и кивнул Теофану, чтобы налил ещё. Затем продолжил свою речь.
— Англия манила его к себе, Англия, край высочайшего духовного расцвета и наибольшей практичности.



