Впрочем, не знаю, как вы, а по-моему, всё-таки... ну, скажем, к примеру, вот... пан староста приедет... ну, конечно, времени у него немного, — так сразу и прижмёт: «Голосовать, голосовать!» А если ещё начнёте совещаться: один туда, другой сюда — это всё затянется надолго, — и к чему это будет похоже? Разве не лучше тут же рассказать, что у кого на сердце, договориться о едином или как-то иначе, чтобы, понимаете, потом не было путаницы и крику?
Чапля с проворством нырнул в бурю голов и быстро закончил речь, слез с плиты. Некоторые, кто внимательно за ним следил, рассмеялись, увидев, как исчез этот маленький человечек. Опять шум. Вот теперь начались настоящие споры. Кто говорил и кричал — тому не до других, а если кто и хотел бы послушать, так чёрт разберёт, что к чему в этой каше, в этой безладной мешанине грубых и писклявых, хриплых и звонких голосов. У каждого что-то на сердце, у каждого за эти три года накопилось на душе — и каждый рад, что хоть раз может вылить своё горе: говорил, кричал, размахивал руками, горячился, не заботясь, слушает его кто или нет. Вот как весной вода напирает на плотину — бурлит, давит, сметает, пока не прорвёт заграждение, а потом уж без удержу — мчится, пенится, ломает всё на пути, — так и наши нагуевцы в то памятное воскресенье.
Чапля, Гутак и писарь Василий Грим стали втроём посреди этого бурного моря и принялись негромко беседовать — как водится, о хозяйстве. Озимь, мол, стелется хорошо, прямо как густое руно. Весна выдалась благодатной, слава Господу милосердному. Вот теперь Гутак делит участки, отправляет приёмыша на заработки: возить щебень помещику в Унятичах на плотину. А у Чапли — своя удача. У него двое взрослых сыновей, а он — третий: втроём возят тертицы в Борислав. Грим — человек молодой, ещё неженатый, вот как два года назад из армии вышел (при воспоминании о службе он размашисто подкручивает свои чёрные, «крепко нафикисованные усы»), так и не поехал никуда на заработки — дома хватает: он знает токарное дело, да ещё и плотничает — вот ему и дают из трёх-четырёх общин телеги на починку. Ничего, будет заработок. А вспомнив про своё ремесло, Грим выдал грубую, по-настоящему «солдатскую» остроту, рассмеялся так, что в ушах зазвенело, и снова подкрутил усы.
А между тем гомон в общине понемногу утихал. Разбились на группки, где шло живое обсуждение — но уже без криков. Те, кто думал одинаково, становились рядом, одни с другими перебрасывались словами, а молодёжь ещё и шутила, поддевала — смех стоял громкий. «Зачем нам далеко ходить за старостой, — говорили в одной группе, — что нам Чапля так уж провинился? Правда, мужичок хиленький, уступчивый, ну и от рюмочки не отказывается, и к кресту особо не преклоняется, — но всё-таки он человек человечный. С ним можно по-людски поговорить, как-то уж договоришься. А выберем кого-то другого — кто его знает, что за человек. Сами знаете, общественная власть кружит голову. Может, сейчас мы его за честного и доброго держим, а станет старостой — да выйдет черт знает что! Лучше уж останемся при старом. Золотых гор не получим, но хоть как-то сносно будет!» В другой группе старик Лялюк, седой, как иней, но ещё крепкий и плечистый, рассказывал о былых временах: «Гм-гм! Не так оно было в мои годы! Раньше — гм-гм — мандатуры да атаманы, нагайки да порка! А нынче — гм-гм — ну что за нужда! Барщину отменили, работай, человек, сколько хочешь! Всё решайте своим умом!» И долго ещё ворчал старик на этот лад, люди слушали, глаз не сводя, — пока не свёл речь к тому, что лучше всего, когда старая голова молодыми управляет, и что во всей Нагуевичах нет старше его, и что силы в нём хватит и на троих таких молодцов, как сейчас повыводились, и что умом Бог старую голову не обидел, — тогда все расхохотались, а кто-то громко крикнул: «Эге-гей, да вам бы, деду, разве что жареного льда захотелось! Вот бы вы лучше у печки погрелись да старые косточки пожалели, чем ещё суетиться! Своё отыграли — пора молодым!» И все оставили старика, смеясь. Лялюк оглянулся, сердито махнул рукой, сплюнул: «Вот так-то! Дуракам и память дурная! С ними говори — гм-гм — как с умными людьми, а они — как скотина!» Сказав это, дед Лялюк снова сплюнул и пошёл в другую сторону.
Но как ни крути, а надо признать: большая часть групп обсуждала живо и серьёзно, кому бы теперь, на три года, возглавить общину. Многие отзывались за Чаплю, но другие возражали: «Эх, насиделся он уже в старостах. Человек он слабовольный, жену свою слишком слушается, нам такого не надо. В совет — пожалуйста, пусть будет, но не в старосты!» Между тем Чапля, Гутак и писарь разошлись в разные стороны. Один тут пристанет к группе, прислушается, скажет своё словечко: мол, «не выбирайте того-то — с евреем заодно», другой там крик утихомирит, спор погасит, наводит порядок, и всё ненавязчиво намекают: нужен староста такой, чтобы мог в общине порядок держать, умел и рассудить, и прикрикнуть — как добрый отец в семье. Потихоньку всё громче и громче звучало: «Гутак! Гутак!» Начали говорить о его жизни и поведении — и всё больше становилось тех, кто его защищал и хвалил: «Смотрите, — говорят, — какое у него хозяйство, какой порядок дома! Недаром старые люди говорят: кто у себя дома порядок держать не умеет — в селе тоже не удержит!» А где-то другой размахивал руками и доказывал: мол, «у Гутака ни родни, ни никого, всего двое в доме, жить есть с чего — не позарится на общественное добро, а где надо — и своего добавит!» Люди слушали, смех и хохот становились всё реже. А Гутак себе ходит, будто не ведает, что о нём кругом разговор. Ему, мол, всё равно, кто будет старостой, кто в совете, — лишь бы в общине был порядок. Только один раз он слегка вспылил. Где-то в одной группе завелись громкие, даже крикливые разговоры. Гутак пошёл туда своим тяжёлым, неспешным шагом. Там пятеро или шестеро обступили Хохлачика, а тот всё больше распалялся: «Люди добрые! Да упаси вас Бог от этого человека! Что вы хотите? Чтобы он вас, как немца на привязи, держал на пузе? Ну-ну, выбирайте себе Гутака — он вас и дубинками, и плётками, и штрафами к порядку приучит! Я его знаю! Он меня за какие-то колёса чуть здоровья не лишил, а я, ей-Богу, чист, как младенец! А Орына Задорожная! Разве не он довёл её до беды, чуть не убили бедную насмерть вот на этом месте, и ещё в глаза ей отрёкся от той сиротской, кровавой, материнской платы — одной коровки да куска поля! Эй, люди, оставьте вы этого Гутака! Добра вам он не принесёт!» Хохлачик бушевал, прыгал и не замечал, что его уже успокаивают. Пока не обернулся — и увидел Гутака за своими плечами. В одно мгновение понял, что дело пахнет керосином, аж побледнел. А Гутак улыбался. «Ничего, — говорит, — ничего, кум Хохлачик! Тут каждый может говорить, что на ум взбредёт. Ничего, говорите, на здоровье! Я вам только хотел сказать, что Орыну Задорожную я сполна рассчитал за её участок при свидетелях, по праву. А с колёсами... ну, там пусть нас сам Господь рассудит — Он знает, где правда, а где ложь». Сказал это — и отошёл. А Хохлачик, бедняга, стоял как ошпаренный. Он знал Гутака не первый день и прекрасно понимал, что значит такая ласковая речь. О, Гутак в ярости — это точно. А он не из тех, кто быстро забывает обиды и прощает. Хохлачик хорошо знал: станет Гутак старостой — ему придётся хлебнуть не один раз, если вообще выживет. «Ох, бедная будет жена да и эта несчастная девчонка!» — вздохнул он. А потом встрепенулся. «Э, раз уж упёрся рогами в беду — то не покажу ей спину! Что будет, то будет — на всё Божья воля!» Огляделся — а рядом никого. Подосадовал как-то — обычное дело, стало тоскливо — и затерялся в толпе.
А тем временем солнышко уже клонится к закату. Редкие сизоватые облака сгустились на западе, холодный влажный ветерок задувает. Панотец Атаназий, пообедав у себя дома, облачился в новую рясу и сине-белый опояс, взял в руку посох с серебряной набойкой и медленно, осторожно стал спускаться по крутой тропке вниз по склону, на вершине которого красовалась резиденция, а сбоку на солнечном склоне — молодой, густой, ухоженный сад и пасека. Немало удивились наши добропорядочные граждане, увидев, как панотец, перебравшись через удобный перелаз, направляется прямо к ним. Панотец, с тех пор как поселился в Нагуевичах, никогда не интересовался выборами. А теперь что за чудо? Подошёл к собранию, поприветствовал общину и, улыбаясь ласково, начал: «Ну что, прихожане, вы уже договорились, кого будете выбирать?» — «Вот, понемножку», — отозвались несколько голосов, а кто-то с дальнего конца прямо-таки выкрикнул: «Да что ж, наверное, опять выберем Чаплю! Кого нам достойнее искать?»
— И это хорошо, почему бы и нет, и это хорошо! — с готовностью поддакнул панотец. — Максим Чапля — человек честный, не поспоришь — почему бы и нет? Ну а как же, а согласится ли Максим Чапля снова на три года принять должность? Как?
Граждане притихли. Им и в голову не приходило спрашивать Чаплю или кого другого. Лишь писарь первый подошёл к панотцу и сказал: «Не знаю, прошу пана отца, кто там ещё говорил за кума Чаплю. Никто против него, упаси Господь! Но он сам отказывается: «Не хочу, — говорит, — пусть и кто-то другой потрудится с этой ношей!» Так мы тут уж обсудили и так, и этак, и, похоже, все согласны — может, там двое-трое иначе, а так, наверняка, все — за кума Гутака».
Община молчала. Панотец серьёзно покачал головой, помолчал немного, а потом сказал:
— Ну, да, да! Это хорошо. Я и сам хотел это сказать. Сейчас, видите, времена не те, что раньше были. Теперь надо и туда, и сюда побегать, покрутиться, чтобы чего-то добиться. Конечно, общине нужен такой начальник, который сумеет и перед властями, и всюду сказать разумное слово, и добиться, и постараться, а при этом чтобы умел порядок в селе держать, как положено — чтобы другие общины не смеялись. Да, да. Гутак — лучший для этого, конечно. Хорошо, хорошо — только уж держитесь все того, на чём порешили, — вот и пан староста едет.
Из-под душистого тёмно-зелёного свода густой рябины и придорожных верб выехал двухконный экипаж.



