Калинович остался один, и скрип его неутомимого пера по шероховатой бумаге звучал в одиноком канцелярском помещении, словно стрекотание сверчка в покинутой хате. Старый возный Згарский был единственной живой душой, с которой Калинович мог иногда поговорить спокойно, по душам. Валигурский уже две недели совсем не показывался в канцелярии.
III
Згарский оставил Калиновича в крайне скверном настроении. «Остерегайтесь!» — Легко сказать, а как остерегаться? От кого? Ведь в мышиную нору не спрячешься — нужно же показываться людям, нужно ходить в канцелярию, по несколько раз в день пересекать рынок и главные улицы города, мимо сотен, тысяч людей. Как тут убережешься? «Шварцгельбер!» — Что это за преступление такое? Ну да, Калинович в глубине души и сам себе признавался, что он шварцгельбер. Он — слуга австрийского правительства, от которого получал пенсию, которому присягал на верную службу. Что же в этом дурного? Ведь и Валигурский ещё в начале года, до середины марта, был таким же шварцгельбером. То есть, возможно, в его душе уже тогда затаилось что-то другое, что теперь проявилось наружу. Но у Калиновича не было такой широкой натуры — на дне его души не было ничего иного, и к новой матери-Польше, которую теперь ему навязывали с криком, бранью и угрозами, он никак не мог воспылать сыновней любовью. «Нет, это не моя мать», — повторяло что-то смутное в глубине его сердца, и он не мог пересилить себя, чтобы вместе с другими пуститься в этот безумный танец вокруг нового божества, которому вот уже несколько месяцев поклонялась большая часть львовских жителей. Да, он, бедный, так и остался шварцгельбером даже тогда, когда эти цвета стали крайне немодными, точно так же, как в эпоху чемеров и конфедераток он хранил свой совершенно немодный белый бюрократический цилиндр.
Но другой упрек — в шпионаже — возмущал его до глубины души. Шпион! Нет, он никогда не был шпионом! Не был даже тогда, когда за это ремесло платили деньгами, авансами и орденами, тем более не собирался быть им теперь, когда за это легко можно было получить, если не кинжал, то хотя бы добрую дюжину пинков под рёбра от озверевшей, фанатичной толпы. Но кто и зачем мог пустить о нём такую молву? Ведь если эта весть дойдёт до толпы, она не станет разбираться, правда ли это, — но в любую минуту может расправиться с ним по-своему. Впервые Калинович почувствовал в своей канцелярии, как мороз пробежал у него по спине. Ему стало душно, перо выпало из руки, и голова бессильно поникла на грудь.
Но в ту же минуту он подскочил на ноги. Что это было? Обычный гул и гомон на рынке словно притих, и вдруг окна задрожали, воздух затрепетал от вопля:
— Niech żyje Polska!*
Но не этот крик напугал Калиновича. Среди всё более ожесточённого вереска слышался какой-то гулкий топот в такт, как марш воинского отряда, а ещё дальше, в конце рынка, слышался смешанный крик, грохот, треск — словно обрушивалось здание или чувствовалось землетрясение.
— Что это? Господи! Неужели всё начинается?
Крики у ратуши не утихали. В её коридорах слышались шаги множества — возможно, сотен — людей, какие-то голоса, резкие, чёткие окрики — будто команды. Калинович стоял, ни жив, ни мёртв. Его губы побелели, глаза, широко раскрытые, без мигания смотрели на дверь.
«За мной идут! За мной!» — вихрем носилось у него в голове. Ему казалось, что в этом бешеном гаме он отчётливо слышит: «Шпион! Где шпион? На крюк его!»
Проходили минуты — для Калиновича это были минуты ужасного напряжения. Он, словно приросший ногами к полу, стоял, не в силах сесть, подойти к окну и выглянуть на рынок или выйти в коридор, чтобы понять, действительно ли ему что-то грозит. Он дрожал всем телом и затаённо вслушивался.
— Niech żyje Polska! Śmierć szwabam!* — ревели толпы на рынке.
— Do broni! Do broni!* — кричали острые голоса, гремели шаги, грохотали телеги.
— Na barykady! Na barykady! Nie dajmy się!* — доносились возгласы с другой стороны. Из моря голосов вырывались отдельные команды, возможно — речи ораторов, раззадоривающих толпу на бой, а может — и голоса благоразумных, советующих успокоиться.
— Szpieg! Szpieg! Na latarnię z nim!* — вдруг завопили десятки голосов в одном месте. Опять крик, топот, отчаянный вскрик: «Ależ, panowie!», грубый хохот толпы и снова рев:
— Niech żyje Polska!
Но в этот миг какой-то новый, мощный гул потряс воздух. Бум! Бум! Бум! — прозвучало, и одновременно по крыше ратуши застучало, как если бы по ней сыпал гигантский град, а потом всё покатилось вниз и рухнуло на булыжники рынка.
— Бомбят! Бомбят! — завопила толпа на рынке. Крик внезапно смолк. Его заглушил топот тысяч ног — люди бежали, скрывались, кто куда мог — в сени ратуши, в подъезды домов, по переулкам.
А пушки, принявшие командование в этом бешеном оркестре, продолжали грохотать. Глухо, будто издалека, даже не слишком яростно, но здание ратуши ощущало дрожь. Окна тонко, но непрерывно звенели, столы и бюро покачивались, а снаружи раздавались лишь сухие удары: цяп! цяп! цяп! Всё чаще, всё яростнее. Это били в стены пули и гранаты.
Калинович всё ещё стоял, едва живой от ужаса, не понимая толком, что происходит, и каждую минуту ожидая нападения.
Но нападения не было. Вокруг ратуши, по-видимому, опустело: стоять на рынке под пулями было опасно. Правда, внутри, особенно на первом этаже и во дворе, шумело как в улье — туда сбежалась главная часть гвардии и немало народа с рынка. Но тот крикливый, агрессивный настрой, который минуту назад вырывался из толпы, исчез. Лишь где-то вдалеке, на боковых улицах, ведущих к рынку, слышался глухой гомон, грохот камней, треск ломающейся мебели и команды — строились баррикады.
А пушки не умолкали. Сначала снаряды били по крыше ратуши и катились вниз; теперь огонь направили иначе — снаряды били в стены, некоторые падали прямо на рынок. Вот задребезжало одно окно в ратуше, потом другое: это пули начали проникать внутрь. Здание всё сильнее дрожало и, казалось, колыхалось; вместо обычных пуль начали лететь гранаты с зажигательными веществами; они взрывались, распадались на осколки и вспыхивали огненными столбами. Калинович, стоя в углу, через окно видел эти столбы огня на рынке. В своём оцепенении он наблюдал за этим, как за молнией во время бури, — он ждал, когда рванёт следующий гранат, и на мгновение забывал о себе. Ему даже захотелось подойти к окну и выглянуть на площадь.
Но едва он сдвинулся с места, как вдруг задребезжало окно в его канцелярии — резко, словно брызнуло горячее железо в воду, и в тот же миг затрещал шкаф с актами в углу. Сначала он ничего не увидел, но вскоре услышал на полу шелест, будто по бумагам бегала мышь. Достаточно было одного взгляда, чтобы сердце у него остановилось, а всё тело похолодело. Граната, влетевшая рикошетом, снесла угол шкафа, выбросив оттуда груду бумаг, а сама, отскочив, упала на пол и закружилась, вращаясь на оси, словно жужжащий шмель, которым играют дети. Сначала она вертелась так быстро, что её почти не было видно, разбрасывая вокруг бумаги; потом движения стали медленнее, на верхушке появился дымок, тонкой струйкой поднимающийся вверх, ещё несколько оборотов, весёлых прыжков железного гостя — и она перевернулась на бок, вильнула широким кругом, стукнулась о ножку бюро — и в этот момент взметнулся огненный столб, раздался оглушительный взрыв, вся канцелярия наполнилась дымом, пылью, клочьями разорванной бумаги и щепками мебели, среди которых, словно шершни, звенели и мгновенно смолкали железные осколки гранаты. Всё произошло так стремительно, в таком бешеном темпе и с такой фатальной логикой, что Калинович не успел ни одной внятной мысли удержать в голове. Совершенно машинально, бессознательно он вбежал в самый дальний угол между своим бюро и печкой, сжался там и закрыл лицо локтями. Несколько щепок ударили его по голове, но, в остальном, ему ничего не сделалось. Резкий удушливый дым от горящих бумаг привёл его в чувство.
Он выглянул из своего угла, выпрямился и огляделся. Половина канцелярии, та, что ближе к окну, напоминала настоящее пекло. Взрыв вырвал часть пола, разнёс бюро и шкаф, разбросал груды бумаг, которые теперь горели ярким пламенем. Не раздумывая и не прислушиваясь к дальнейшим взрывам, Калинович схватил своё пальто и шляпу и, держа их в руках, выскочил в коридор.
Канцелярия находилась на первом этаже. Коридор был пуст. Натягивая на ходу пальто, Калинович бежал и кричал:
— Горит! Горит!
Его голос гремел в пустом коридоре и эхом отзывался где-то в его конце. Добежав до лестницы, он понёсся вниз, на первый этаж, где слышались голоса людей, и всё ещё не переставал кричать:
— Горит! Горит!
— Где горит? Что горит? — спросил его на лестнице один из гвардейцев, преграждая путь.
— Бухгалтерия горит!
— Э, бухгалтерия! — с пренебрежением сказал патриот. — Пусть горит.
— Но вместе с ней сгорит и ратуша! — закричал Калинович, обегая его.
В вестибюле от этой вести поднялся шум. Несколько десятков человек побежали наверх, а Калинович, воспользовавшись суматохой, стал пробираться к выходу.
— Нельзя выходить! — крикнул ему гвардеец, стоявший с целым рядом других в воротах ратуши, загородив проход.
— Как это нельзя? Мне нужно выйти! — протестовал Калинович.
— Куда вы пойдёте? Вы с ума сошли? Тут ведь стреляют!
— Но я-то ни в чём не виноват, за что же в меня стрелять?
Вся очередь гвардейцев расхохоталась.
— Сумасшедший! Думает, будто пули с глазами, и разберут, кто виноват, а кто нет.
— Пропустите! Я хочу уйти! Я не могу больше здесь быть! — умолял Калинович, сам не свой от страха.
— Назад! Прочь отсюда! — крикнул один старший гвардеец и толкнул его в грудь так сильно, что тот едва удержался на ногах.
— О, Боже! Но я же должен выйти! — взвизгнул Калинович.


