Она начала горько плакать. Ей показалось, что Михалчевский откажется от неё после такого поступка, а старая Михалчевская сроду не примет её в свой дом как невестку.
— Не плачь, Василина! Не плачь, сердце моё! Ты думаешь, что я стану сердиться на тебя и ругать? Я не стану тебя попрекать, потому что ты во второй раз не сделаешь того, чтобы над тобой все люди издевались так, как сегодня издевались на мостках у переправы.
— Иван, голубчик мой. Не женись ты на мне! Я пропащая навеки на этом и на том свете! Видно, бог карает меня за какие-то тяжкие грехи. Я всей душой рада была бы бросить пить и гулять по шинкам, да не имею силы. Вот и сегодня... Только твоя любовь держит меня словно на крыльях, и ты для моего сердца словно мята и васильки.
Василина закрыла лицо обеими руками и начала плакать. Слёзы рекой текли сквозь её тонкие белые пальцы и капали на завалинку. Она словно почувствовала над собой какую-то страшную силу, которая карает её за прошлую жизнь, за тяжкий поступок, за прегрешение.
— Сердце Иван! Пропащая я на веки вечные, пропащая, пропащая, пропащая! Прости меня за то, что я тебя так верно любила. Я тебе только загублю жизнь. Ведь ты ещё молодой. Найдёшь лучше меня и будешь счастлив.
— Не плачь, Василина, и не убивайся. Я тебя ни за что на свете не покину, хоть бы надо мной смеялись все люди на свете. Как станешь хозяйкой в моей хатке, ты забудешь своё бурлачество. Не плачь, не режь ножом моё сердце. Я тебя никогда не покину и разве только тогда перестану любить, когда навеки закрою глаза. Пусть люди смеются над тобой, пусть насмехаются надо мной,— мне всё равно, лишь бы ты меня любила.
Тем временем пришла к причёлку Михалчевская и увидела, что Василина проснулась. Михалчевская принесла ей высушенную одежду и не сказала ей ни одного дурного слова.
— На, дочка, свою одежду да прибирайся, чтобы, чего доброго, люди не смеялись над тобой, когда будешь возвращаться домой. Беги, Иван, принеси кувшин с водой да вынеси полотенце! Умойся, дочка, а потом пойдёшь поужинаешь с нами,— сказала Михалчевская.
Михалчевская знала, что сын очень любит Василину. Ей жаль было сына, жаль было и Василину, её молодые годы и дивную красоту. Её старое доброе сердце дрогнуло, и она сдержала укоризненные слова.
Василина прибралась, умылась и вошла в хату. Михалчевская посадила её на краю стола. Василина покорно села, как малое дитя, и не смела поднять глаз. Ей было стыдно смотреть людям в лицо. Михалчевская сняла с мисника миску, сняла тарелки, вытерла полотенцем, поставила три тарелки на стол и начала накладывать в миску ужин. Василину окутала какая-то тихая, домашняя, спокойная жизнь. В печи весело пылали сосновые стружки. Чистый белый дымоход, чистый припечек так и лоснились в свете ясного пламени. Последние красные лучи ударили в одно окно, и красные огненные полосы легли на расписной зелёный мисник, на ряды чистых белых тарелок и мисок на миснике. Хата была небольшая, но очень чистая. Косяки так и лоснились, так были чисто вымыты. В углу, на покути, висели образа. На образах висели вышитые белые рушники. Стол был застлан чистой скатертью. Через дверь в комнате было видно лежанку, кровать, застеленную весёлым светло-зелёным покрывалом. На конце стола напротив Василины сидел Михалчевский и смотрел на неё тихими ясными глазами с невыразимой жалостью. Василина взглянула в эти глаза, и из них словно полился на неё тихий ласковый свет.
Михалчевская поставила на стол ужин и сама села. За ужином она расспрашивала Василину о её матери, об отце, о родном селе, а больше всего о матери. И Василине почему-то показалось, что рядом с ней сидит родная мать, такая же добрая и ласковая, неукоряющая, что она сама сидит в отцовской хате за столом, что тут недалеко, за стенами, растёт роскошный родительский садок, в саду цветут цветы. И на Василину сразу повеяло родным духом родной хаты, родной семьи, родного села. Она почувствовала, как её сердце смягчилось, подобрело, как ей захотелось родной хаты, своего уголка, где можно было бы приклонить голову на всю жизнь.
Все встали из-за стола и перекрестились перед образами. Василина не смела поднять глаз на Михалчевскую, тихо поблагодарила и попросила простить её, несчастную, за ту заботу, которую она причинила Михалчевской.
— Ты, дочка, приходи к нам каждое воскресенье, посидим, поговорим. Я тебя поведу в гости к своим стеблевским людям, к знакомым. Откажись, сердце, от тех бурлак. Ты такая молодая! Тебе так легко сбиться с пути в твои годы,— говорила старая Михалчевская на прощание с Василиной.
— Спасибо вам за хлеб, за соль,— сказала Василина, выходя из хаты.
Михалчевский проводил Василину через огороды до самой фабрики и просил прийти к матери в гости в следующее воскресенье.
Солнце уже зашло, когда Михалчевский вернулся домой. Мать сидела под хатой на завалинке и ждала его.
— Ну что, сын, будет из этой Василины? — спросила у него мать.
— Говорите уж вы, мама, что из неё будет. Но что бы из неё ни было, я от неё не отступлюсь до самой смерти. Она меня навеки приворожила своими глазами.
— А если такая чаровница каждое воскресенье будет валяться пьяная на мостках на посмешище людям? — спросила тихо и печально мать.
— Не будет она, мама, каждое воскресенье валяться пьяная на дороге. Её затаскивают и поят бурлаки, потому что в ней такая красота, что если бы она меня не любила, я бы, мама, сам пил до смерти и её спаивал бы, лишь бы только она смотрела на меня своими весёлыми глазами да моргала высокими бровями.
— Цур вам и с этими глазами, и с этими бровями,— сказала мать.— И мне она показалась человеком добрым, смирным и приветливым. Её, может, и вправду бурлаки сбивают с пути. А ты, сын, всё-таки подожди немного. Она же не убежит из Стеблева, а ты не умрёшь из-за её глаз. А там увидим.
В следующее воскресенье, только Василина пообедала с Марией, в хату сунулся Мина, а с Миной ещё пять парней. Василина будто бы вышла в сени, но из сеней тихонько выскочила наружу и через огород убежала к Михалчевской. Михалчевская была очень рада, трижды поцеловала Василину, посадила за стол, ласково побеседовала, а потом повела её в гости к своим знакомым в Круглик.
— Ты, дочка, бывала когда-нибудь в Круглике? — спросила Михалчевская Василину.
— Нет, никогда не была,— ответила Василина.
— Ты, дочка, рассказывала про свой край и про свою Комаровку, что она вся в садах. Вот увидишь Круглик, так и Комаровку свою вспомнишь,— сказала Михалчевская, накидывая на шею платок.
Михалчевская с сыном и с Василиной пошли в Круглик к своим знакомым, шляхтичам Мостицким.
Уголок Круглик стоит выше всего Стеблева, на косогоре, который всё выше и выше поднимается вверх. Широкий косогор словно треснул и осел посередине. Весь Круглик на косогоре до самого верха горы, вся длинная впадина среди Круглика — всё утонуло в роскошных садах, в тёмных и светлых ветвях, а самая середина яра словно была забросана густыми вербами.
Несмотря на косогор, когда-то в этом длинном яру тянулись рядком пруды. Пруды высохли, и теперь остались только луга — такие чудесные, такие дивные, что на них невозможно налюбоваться. Там, где когда-то были плотины, обсаженные вербами, теперь остались только ряды старых верб, пышных, чудесных, словно один луг был отгорожен от другого прекрасной зелёной стеной, подпёртой снизу толстыми колоннами. По обе стороны прудов когда-то были посажены вербы над самой водой; теперь те старые вербы стоят под горами длинными рядами над самыми лугами и вместо воды спускают свои ветви на мягкую зелёную, густую, как руно, траву. Через этот длинный ряд лугов стелется маленькая тропинка. Пойдёшь среди жаркого летнего дня этой тропинкой — и будто войдёшь в какие-то дивные покои, дивнее и лучше царских! Идёшь тропинкой и словно переходишь из одного красивого зала в другой, ещё лучше и ещё чудеснее. Зелёные луга с четырёх сторон обставлены ровными рядами старых толстых верб. Вербы старые, давние, толстые, как бочки. Может, сто раз срубленные вершины разрослись на столетних стволах толстыми сучьями. Сучья такие здоровые, как молодые вербы, и такие густые да обильные, что каждая верба была похожа на густой гайок. Ветви вырастали из толстых стволов, обхватывали их венцом по краям, вылезали из середины густыми пучками, гибкими и гладкими, словно из бочки лезли вверх толстые гладкие змеи и поднимали вверх свои ветвистые кудрявые головы. Переходишь через один луг, входишь, словно через дверь в стене, в другой и опять видишь перед собой роскошный зал с четырьмя зелёными стенами. Посреди этого зала вырос из земли круглый куст калины с красными кистями ягод, словно кто-то поставил и зажёг среди зала роскошный канделябр. Перейдёшь ещё несколько покоев, будто устланных чудесными мягкими коврами, и перед глазами опять поперёк яра стоит вербовая зелёная стена, словно кто-то обставил луг роскошными ширмами. Молодые буйные вербы уже поросли тут кое-где по лугу. Одна верба спустила тоненькие ветки с мелкими листочками до самой земли, и её матовые листья словно припали пылью. Другая верба раздвоилось снизу на два ствола и рванулась вверх двумя зелёными гнёздами с блестящими листьями, словно покрытыми лаком...
По обе стороны лугов, сквозь высокие стволы верб, видно на косогорах густые сады. С одной стороны — густые старые груши всё выше и выше поднимаются по косогору, словно густые тучи наступают сверху; с другой стороны луга — страшная садовая чаща; там, за вербами, густые вишняки, венгерки слились вместе с широкими кустами бузины и калины. Хмель ухватился за ствол высокой вербы, обвил её, связкой рухнул на вишню, опутал всю верхушку, перескочил на бузину, обмотал её пышными гирляндами и скрылся где-то в сливах и в калине. Солнце било в эту чащу наискось, освещало её насквозь, пронизывало золотыми нитями, превращало листья в зелёное стекло. Всё зелёное гнездо светилось насквозь, пылало огнём, теплом. Красные гроздья калины под вербами, можно сказать, горели на солнце, как свечи.
И по обе стороны этих лугов, на крутых косогорах, всюду видны роскошные старые сады. Сады словно заглядывают в долину через вершины верб, а ещё выше садов стоят на самых горах белые хаты и словно висят на зелёных облаках, плывут по синему небу, как по синему морю! И все ряды старых верб, и все сады, как тёмные тучи, и вся роскошь густой травы на лугах — всё залито горячим, палящим солнцем, всё блестит и сияет; а с лугов внизу виден весь Стеблев, все фабрики, далёкие голые горы под Корсунем, далёкие старые леса на изломанных горах вдоль Роси до самого Богуслава...
Старая Михалчевская показывала Василине сады по обе стороны лугов.


