татарина.
– Фу, как не стыдно подражать нашим врагам!
– Я ее оттого и убил... Дед говорит, что нельзя татарина живым отпускать... а то он убьет, – тут кто кого.
– Да зачем же играть в такую злую игру, – гладила Ганна по головке Оленку и вытирала слезы на ее глазках, – вот и обидел сестру, а ведь вы близнецы, должны бы крепко любить друг дружку!..
– Я нечаянно, – потупился в землю Андрийко.
– Да, нечаянно... а вот хорошо еще, что в спину, а если бы в глаз? Нельзя играть в то, где один обижает другого.
– Я не настоящими стрелами, это только камышовые, смолой налепленные, – оправдывался мальчик.
– Все равно, они тоже больно бьют.
– Так я буду арканом накидывать, а стрелы и лук брошу, – видимо желал помириться Андрийко.
– Мне уже не больно, – бросилась целовать Ганну Оленка, – совсем не больно, Галюню...
Будем играть, Андрийку!
– Ну, ну, – повеселел тот, – а то я нечаянно... Отбегай же вперед!
– Только осторожнее, – поправила ему Ганна чуприну и пошла обратно к террасе, где ее на ступеньке все ждал Юрко.
– А я, Галю... не плякал, – улыбался он, болтая ножками, – а казоцки ждал.
– Вот и молодец, запорожский казак, – уселась Ганна.
А близнецы, подхватив с собой еще две пары детей, неслись со звонким смехом и радостным криком через бурьяны, через гряды снова в темный гаек.
– Я тебе расскажу про недобрую козу, – начала Ганна. – Жил себе дед да баба, и был у них внучек хороший-хороший, послушный, а хозяйства всего-навсего – только коза. Жалеют все эту козоньку: поят, кормят, гулять посылают; а козонька ме-ке-ке да ме-ке-ке... жалуется, что ее голодом морят. Вот раз дед посылает ее...
– А что себе думает панна Ганна, – прервал рассказ незаметно подошедший дед, – что у нас ульев нема?..
Седая борода деда спускалась до пояса, а из-за широких желто-белых нависших бровей еще светились огнем черные очи.
– А для чего же вам, деду, теперь ульи?
– Хе, для чего? Для роев, – усмехнулся дед, покачав головой, – вот тебе, панно, и диво! Хозяин наш, продли ему Господь веку, все казакует, а мы тут ему хозяйствуем; вот солнышко пригрело, а Божья муха и взыграла, да сегодня нам аж пять ройков прибыло...
– Так поздно? – изумилась Ганна.
– А что же ты думаешь, панна моя любая, если поздние, так ни на что и не нужны? Как бы не так! Не такой дед, чтобы им рады не дал. Так-то, моя краля! Вот мне и нужно новых штук десять ульев, да не вербовых, а липовых... Хе, для такой пышной силы липовых!
– Есть у меня, деду, еще пять ульев, на чердаке.
– А цто зе дед сделал? – дернул за рукав Ганну Юрко, укладываясь на ступеньке.
– Постой, родненький мой, я вот только... – хотела было встать Ганна.
– Что дед сделал, казаче? А вот собрал, медком накормил... Хе! Да ты уже никак спишь? Чем казак гладок? Наелся и на бок! То-то, – продолжал словоохотливый дед, – поздние! И поздние, и ранние – все нужны: вот ты ранняя у меня, а стоишь, может, сотни поздних, а я вот поздний, древний, а еще, если гукнут клич, так мы и за ранних справимся... Ого-го! Еще как! – потряс он кулаком.
– Где уж вам! – улыбнулась Ганна.
– Ты с деда, краля, не смейся, – понюхал дед табаку из тавлинки, – заходил это ко мне человек Божий, так говорит, что вы, деду, избрали благую часть, что у вас тут любо да тихо, как в ухе, а там, говорит, на Брацлавщине стон стоит, паны захватывают в свои руки предковечные степи, отнимают у наших людей дедовское добро... Налетит, говорит, с ватагой пан – и только пепел да беда остаются от людского поселка.
– Боже правый! – всплеснула руками Ганна.
– То-то, моя жалобница! Так если бы сюда, на нашу сторону, налетели такие коршуны-лиходеи, как ты думаешь, краля, – я усидел бы в пасеке? Ого-го! Да коли бы на деда не хватило кривули, так я с косой бы пошел... с уликом... Думаешь, не пошел бы? Ого!
– Верю, верю, деду, – ласково взглянула на него Ганна, – а вот у меня души нет за дядьку Богдана...
– Э, панно, – мотнул бородой дед, – за дядьку не бойся, не такой он... казачья душа у Христа за пазухой...
Дед направился к калитке, а Ганна повернулась и увидела, что на пороге светличных дверей стоит престарелый "профессор" старшего сына Богдана, Тимка{72}.
– Ясновельможная панна, – жаловался он, держа на широком поясе сложенные руки, – с юною отраслью славного рода вельможного панства познания идут зело неблагопотребно.
Сморщенное, как печеное яблоко, лицо жалобщика с клочковатой бородой и торчащей косичкой было крайне комично.
– А что, ленится разве Тимко?
– Смыкает зеницы, дондеже не воспрянет от бремени науки.
– Я, отче Дементий, попрошу его, – улыбнулась Ганна.
– "Наука потребует дрюка", – рече Соломон мудрый, – низко поклонился "профессор", – впрочем, если панская ласка, то просил бы сырцу малую толику и свиного смальца.
– Идите к Мотре, она все выдаст.
"Профессор" с низким поклоном ушел, а Ганна обернулась к Юрку и увидела, что головку его поправляла уже сутуловатая, почтенного вида старуха, в длинной белой намитке, повязанной вокруг очипка и лица; концы ее спускались сзади до самого долу. На старухе был темного цвета халат – особого рода женская верхняя одежда, почти исчезнувшая ныне в народе.
– Бабусю-серденько, – обратилась к ней Ганна, – а что это Мотря приходила еще за харчами, прибавилось молотников, что ли?
– Какие там молотники, – вздохнула старуха, – со всех концов, даже из дальних мест, сбегается люд – то погорелый, то от виселиц и канчуков, то сироты...
– Матерь Небесная! – побледнела Ганна и порывисто встала. – Отнесите Юрка, а я пойду распоряжусь... Всех нужно устроить, пригреть.
– Да вот они и ждут тебя.
– Боже! Спаси нас! – дрогнувшим голосом произнесла панна и под наплывом горьких тревог и тяжких предчувствий тихо пошла в людскую, низко наклонив голову. "Там, в углу Сулы, – думалось ей, – теперь напряглись все наши силы, там кладут головы за волю борцы, там льется кровь за родную землю, и что же сулит нам судьба? Может, это предвестники ее бесчеловечного приговора?"
Прошел час. В саду утихли веселые крики детей и на току – мерные удары цепов. Катря два раза относила в свою светлицу мешочки. Солнце начало близиться к закату.
Дверь на террасе широко отворилась, и две дюжие девки с плечистым парнем внесли туда на топчанчике больную жену Богдана{73}; несмотря на средние годы, она выглядела совсем старухой.
– Вот так, поперек поставьте, – тихо попросила больная, – да, да... добре теперь, спасибо вам, идите, любые.
Несчастная страдалица приподнялась на локте и жадно начала вдыхать живительный воздух. Лицо ее, изможденное, желтое, болезненно напрягалось при поднятии запавшей грудной клетки; подпухшие глаза блуждали кругом, словно спеша всмотреться и еще раз насладиться знакомыми, родными картинами. А они были действительно хороши.
Несмотря на позднюю осень, природа еще стояла в пышном уборе, хотя и поблекшем, но не лишенном элегической прелести. С террасы открывался широкий простор. Высокий, могучий, несколько дикий гай и более правильными группами рассаженный сад лежали у ног полуобнаженные, но еще переливали поредевшими волнами разноцветной окраски – от темной бронзы дуба до яркого золота клена и серебра явора; между этими волнами были вбрызнуты и кровавые пятна. Красно-бурыми лентами алели теперь меж полуобнаженной гущи усеянные листьями тропинки. Слева сквозь просеку, в сизом тумане, белыми пятнами и шпилями виднелся город; прямо внизу, далеко между деревьями, играл в кайме из осоки Тясмин, а направо, к запруде, у водяных мельниц, разливался он широким водным пространством. Сквозь косые лучи солнца сверкала радужным дождем и белой пеной вода, спадавшая с высоких мельничных колес; а за мельницами, вдали, разноцветными плахтами лежали сжатые нивы, окутанные синеющими лугами... Нежной красой и раздольем веяло от этих мирных лугов и полей, от этой резвой, игриво шумящей реки, от этого задумчивого гайка и от светлого высокого неба, обнявшего землю, – чарующей прелестью и тихой лаской ложилась эта картина на душу и отгоняла от нее мятежные бури и грозы...
Умилилась и больная.
– Боже, как тепло и чудесно! – отрывисто шептала она. – Пожелтел мой садик, как и я... только он все же пышный, а я... уже и руки сложила... – провела она рукой по глазам. – Вон яблони, что я с Богданом садила... Какими они были тогда прутиками, а теперь ишь как поднялись, раскинули ветви... А я... верно, в последний раз садочком любуюсь...
С шумом вбежала Катря и припала к матери.
– И мама вышла погулять?
– Не вышла, доню, а вынесли, – улыбнулась больная.
– Мамо, мамо, – издали закричали близнецы, несясь взапуски на террасу. – Гляньте, как нас причесала Галя!
– Славно, славно! – обняла своих деток больная. – А где же ваша Галя?
– А вот! – ухватилась Оленка за юбку поднимавшейся уже на ступеньки Ганны.
– Вот, вот! – бросился в объятия и Андрийко. – Галю, любочка, серденько! – ласкались и обнимали ее детки.
– Любят они тебя, – умилилась пани, глядя на эту сцену, – да и что мудреного? Ведь ты для них – что мать родная... да еще и поищи такой матери на белом свете...
– Что вы, тетушка, вам так кажется, – смущалась от этой похвалы Ганна, – люблю я их всей душой – это верно...
– И мы Галю любим... вот как! – развела руками Оленка.
– И любите, детки, – продолжала больная, и глаза ее заблистали слезами, – она для вас вторая мать: Бог посетил меня да и пожаловал, послал в утешение Галю... Она вас до ума доведет...
– Ах, куда мне! – совсем покраснела Ганна и, чтобы замять разговор, обратилась к близнецам: – Ну, гайда в светлицу, там уже подвечерок вас ждет.
С шумом бросились дети к дверям, толкая друг друга; Катря тоже побежала с ними.
– Не слыхала ли ты, Галю, чего-нибудь про Богдана? У меня просто душа холонет... Такие времена – и ни слуху, ни вести...
– Не тревожьтесь, тетушка, – удержала тяжелый вздох Ганна, а сама почувствовала, словно нож ударил ее под сердце, – верно, по войсковым делам... Бог милостив!
– А все-таки куда бы он уехал? Не сказал ли хоть тебе?
– Нет, ничего... мало ли мест? Не знаю... – Но в глубине души Ганна знала, где мог быть Богдан: там, где орлы-белозорцы, – там и он! Он даже намекнул ей; но она его тайны не выдаст... Только теперь, когда чуются какие-то смутные вести, а на небе собираются тучи, она трепещет и боится объяснить себе этот трепет.
– Ох, всем-то нам тяжело, – тоскливо простонала больная, – а ему-то, бедному, и подавно: бегай, хлопочи, подставляй голову, а утехи никакой! Ведь он еще молодой и здоровый, а вот довелось вдовцом быть, чернецом: что я ему? Ни мать детям, ни жена, ни хозяйка...

